Увы, нравственный императив – это не Уголовный кодекс, за несоблюдение которого могут и наказать «по всей строгости закона»; поэтому ни десять заповедей, ни монастырский устав, ни пресловутый «моральный кодекс» образца 1961 года сами по себе, лишь фактом своего существования, не могут заставить человека жить ни «по-божески», ни «по-советски». Но практически любой устав или кодекс соблюдается более или менее прилежно, если он подкрепляется системой мер, склоняющих человека, которому он предписан, следовать ему по каким-то личным причинам. Кто-то боится не попасть в рай, кто-то другой – изгнания из монастыря или исключения из партии; даже перспектива стать «нерукопожатным» может удержать кого-то третьего от поступков, противоречащих неписанному уставу некоего сообщества, принадлежность к которому для него значима. Тут есть о чем поразмышлять, но читатель это сделает сам, без моего наставления.
Я же клоню к тому, что нравственно-политический императив, заложенный в понятии «морально-политическое единство советского народа», на самом деле остался бы чисто пропагандистским симулякром, если б не был подкреплен очень эффективной системой мер «добровольно-принудительного» подчинения его требованиям. Благодаря этому каждый гражданин страны – получивший преференции от советской власти или, напротив, незаслуженно обиженный ею, «идейный» пролетарий, политически инертный крестьянин, осторожный обыватель «из бывших», специалист с высшим образованием или грамотей, прошедший ликбез, верующий или атеист – каждый, повторяю, не изменяя своей памяти и не поступаясь своим «я», вольно или невольно становился
Важно, что она стала таковой не по факту (как трактует Л.А. Аннинский), а такое направление ей
Глаз нынешнего читателя непременно споткнется об это «легко выдержал»: мы-то нынче знаем, какие тяжелые потери понесла страна как раз в те первые месяцы войны. Да и участники торжественного заседания, собравшиеся не в празднично украшенном зале Большого театра (как бывало в прежние годовщины), а в подземном вестибюле станции метро «Маяковская», не заблуждались на этот счет. Но, как и 3 июля по радио (и по тем же причинам), вождь избегал чрезмерного сгущения красок, однако не обманывал слушателей в главном: советский строй выдержал удар, а потому выдержала и страна.
Но Сталин в знаменитом докладе ничего не сказал о природе этой стойкости, о «технологии» превращения дискретного (если не сказать дисперсного) человеческого материала в прочный монолит. А это, пожалуй, и есть главный секрет Победы. Не иносказательно, а на самом деле – секрет, ибо партия (естественно, ВКП(б): никакой другой партии тогда в стране не было), эту трансформацию осуществлявшая, свою «кухню», не всегда «стерильную», предпочитала не выставлять на всеобщее обозрение, и документы, касающиеся этой темы, до конца советской власти хранились под грифом «секретно». Ну, а когда полвека спустя одряхлевшую и действительно уже немощную партию отстранили от руководства страной и упразднили, о роли партии в Великой Отечественной войне стали говорить – в полном противоречии со старой латинской пословицей – либо плохо, либо ничего. Однако в этой зоне умолчания, по-моему, и таится та правда о войне, которую сегодня безуспешно ищут, сшибаясь умными лбами, «сталинисты» и «антисталинисты».
Со времени хрущевского доклада на ХХ съезде КПСС о культе личности Сталина и по сей день не утихают споры о том, какую роль играл вождь в развитии военных событий. Почему-то чуть ли не ключевое значение придается вопросу, почему не он, а Молотов выступил по радио с обращением к народу о начале Отечественной войны. И вообще – достойно ли он себя повел в первый день войны?