Меня командировал на неделю в Киев и вызвал к себе Римму. Не бил, не орал, не пугал своим страшным кнутом. Говорил почти ласково, участливо, сочувственно. А сочувствовать было чему – он ведь дал ей посмотреть тоненькую папочку с делом профессора Лурье, обвиняемого в шпионаже и вредительстве, но прекращенного в связи со смертью обвиняемого. Да-да, умер давно наш отец, Римма Львовна, от сердечной недостаточности скончался, почил, можно сказать, ваш родитель от сердечного приступа, вот и справочка в деле… А почему вы были уверены, что он жив-здоров?… Вас информировали по-другому?… Кто?… А вы видитесь с Павлом Егоровичем Хваткиным?… Не знаете такого?… Ну как же так?… Зачем вы не правду говорите?… Вообще-то, я, конечно, мог вас арестовать сейчас же… Но мне не нужны ваши страдания… Вы подумайте на досуге… И напишите все… Я вам гарантирую…
Этот осел, не зная Риммы, не мог понять, что она категорически отказывается от меня не по любви и не из страха, а от стыда. Ну все равно как он просил бы ее рассказать ему искренне, душевно, совершенно чистосердечно, каким образом она сожительствует с собакой, с кобелем. Или с козлом. Ничего она ему не написала. И не сказала. Минька ведь не мог знать того, что я с удивлением и беспокойством в ней уже давно замечал. В ней медленно, неотвратимо зрело ужасное состояние – бесстрашие. Явление всегда и везде патологическое, а в наших условиях – чистое безумие, ибо имело единственный, не имеющий вариантов результат – мучительную, позорную смерть. Выбора между достойной смертью и бесчестной жизнью не существовало. Качели судьбы мотало между грязным умиранием и позорной казнью. Минька с гордостью пересказал мне анекдот, за который посадили двух студентов из театрального института:
«Живем, как в трамвае: половина сидит, остальные трясутся»… Всеобщий страх, конечно, никого не гарантировал от репрессий, но тот, кто его утрачивал, был, безусловно, обречен на скорый конец. Бесстрашие в те поры проступало, очевидно, как су-масшествие – в поступках, в репликах, в выражении лица. Я ведь и заметил симптомы ненормальности у Риммы по выражению лица. Как-то совсем незаметно оно утратило скованно-задумчивую покорность, испуганную замкнутость в круге своих тайных забот и горестей.
…Она подняла, как Вий, свои тяжелые семитские веки, всегда опущенные долу, и посмотрела мне в лицо. Господи. Боже ж ты мой! Это были огромные озера, коричнево-сладкие, как сливочные ириски. И в них не было страха, смятения.
Даже презрения и ненависти не было. Наверное, тогда она узнала, что их еврейское время – не проточная вода, а бесконечная кольцевая река и нет смысла бояться меня, Миньку Рюмина и нового министра Семена Денисыча Игнатьева. Она и Пахана не боялась. Она была безумна. Тихим голосом сказала:
– Маме ничего не говори об отце. Пусть надеется… – Хорошо, – покорно согласился я. – Я ведь и тебе не говорил… – Я знаю, – мотнула она головой, и я впервые увидел в огромной копне ее чернокудрых волос белоснежные прядки, и сердце мое сжалось от любви и жалости, от страстного желания броситься к ней и прижать эту прекрасную, эту любимую, эту проклятую голову к своей груди. – Я знаю, – сказала она. – Я собрала твои вещи в чемодан. Забери его и уходи. Навсегда. Больше никогда мы не увидимся… – Увидимся, – заверил я.
– Мы с тобой колодники на одной цепи… Никуда не денемся… И у нас с тобой ребенок… И тут она засмеялась. Она засмеялась! Впервые! Я никогда, ни разу не видел, чтобы она смеялась! Но сейчас она смеялась, и лицо ее, озаренное злым смехом, стало еще прекраснее. Это было лицо совершенно незнакомой мне женщины. И я тогда подумал, что если мне не досталось ни разу это смеющееся неповторимое лицо, то хорошо бы увидеть еще одно выражение – под пыткой. – На моем конце цепи можешь удавиться, сказала она спокойно. – И ребенок этот – мой. Надеюсь, что она никогда не узнает, кем был ее отец… – А кто же я есть, по-твоему? – глумливо спросил я, хотя мне было совсем не до смеха. Еще не понял, а интуицией звериной своей ощутил – ушла она, вырвалась из моих силков, для меня пропала. Насовсем. – Ты – палач, – сказала она просто. Тихо и ровно. – Тюремщик, мучитель, палач. Убийца. Равнодушный, спокойный убийца.
Будь ты проклят во веки веков… И семя твое будет проклято… – Замолчи, идиотка! Что ты молотишь? Ты своего ребенка проклинаешь… Римма покачала головой:
– Мы не знаем, чьи грехи искупаем. И Майка уже проклята, и я проклята за то, что не умерла, а дала ей жизнь…и бился синий свет в окне, как жилочка на шее… О, террор воспоминаний!