Да, я понял. Пряности и ароматные травы, уложенные в могилу, чтобы замедлить разложение и проводить усопшего в далекий путь, делали воздух губительным, им нельзя было дышать, он вызывал удушье. Иешуа, будь он умирающим или в добром здравии, не смог бы долго пробыть в этой отравленной камере.
Солдаты поставили нас на ноги и довели до фонтана, где мы спрятались в тени фиговой пальмы.
Я все еще противился тому, что показал мне Иосиф. Кто мне мог доказать, что травы в могилу Иешуа не были принесены после его ухода? В тот самый момент, когда он уходил?
Иосиф читал мои мысли у меня на лице.
— Уверяю тебя, Никодим принес свой подарок до того, как в склеп доставили труп.
Я не был уверен. Это было просто еще одно свидетельство. В деле Иешуа все радикально менялось с каждым новым показанием. А что есть более хрупкого, чем показания? Как поверить этим евреям, которые в любом случае хотели с самого начала видеть в Иешуа Мессию?
Иосиф улыбнулся мне и порылся в складках плаща. Он достал пергамент, обвязанный хорошо мне известной ленточкой, под которую была просунута веточка мимозы.
Я вздрогнул.
Иосиф протянул мне пергамент. Он знал, что я понял. Клавдия Прокула доверила ему послание ко мне.
— Кому верить? Кому не верить? Мой добрый Пилат, — вздохнул Иосиф. — Я знаю, что ты веришь лишь одному человеку. Прочти.
Я развернул письмо.
Прошло два дня, как я не писал тебе.
Я был далек от всего, в том числе и от собственных мыслей. Тысячи смутных образов теснились в моей голове, но ни один не задерживался, не замирал достаточно надолго, чтобы стать мыслью, обрести окончательную форму. Опавшие листья, гуляющие по воле ветра.
Я замкнулся в немоте и глухоте. Я испытываю глубочайшее равнодушие к тому, о чем мне докладывают, что пишут, требуют. Я видел порой равнодушие пресыщенных, тех, кого уже ничто не может удивить. Но не знал о том равнодушии, которое настигло меня, равнодушии испытавшего шок человека, человека, которого однажды удивили так сильно, что он не желает более столь же сильного потрясения. Мир кажется мне опасным, новым, непредсказуемым, и я предпочитаю удалиться от него. Представь себе ребенка, который вышел из чрева, где ему было так хорошо, и закричал, ибо испытал холод, задохнулся, ибо ему надо дышать, увидел кровь, коросту, миазмы, разорванную плоть, ощутил боль, подметил удивленный взгляд отца, изможденный взгляд матери, перепуганные взгляды братьев, подозрительный взгляд повитухи, а потому вновь схватился за пуповину и закричал: «Оставьте меня, я возвращаюсь обратно». Я и есть этот новорожденный, получивший неизлечимую травму.
Я — новое существо, но уже испытываю тоску по миру, который знал ранее.
Меня не увлекает тайна Иешуа. Сегодня я признаю, что дело Иешуа не только загадка, но и тайна. Нет ничего более успокоительного, чем загадка. Это — задача, ожидающая возможного решения. Нет ничего более угнетающего, чем тайна: это — задача, не имеющая решения. Она заставляет думать, воображать… Я не хочу думать. Я хочу знать, ведать. Остальное меня не интересует. Именно поэтому я два дня храню долгое, сосредоточенное молчание, молчание тяжелое и недвижное, подобно мраморной урне.
Кратериос разбудил меня.
Он пришел позавтракать со мной. Он ел с такой жадностью и такой неряшливостью, что насыщал одновременно и ноги, и рот.
Он вновь заговорил об Иешуа. Я попросил его сменить тему. Он рыгнул и сел на стол, раздвинув ноги и выпятив свои мужские достоинства.