Поутру напросились в телегу к одному из соседей, направлявшемуся в Дьёр с несколькими бочками сливочного масла. В небе сияло солнце, рыжая кобыла весело махала хвостом, отгоняя оводов, а спокойный сытый ребенок безмятежно дремал на коленях Опраксы. Неужели Небо вняло ее мольбам и теперь все у них сложится по-доброму? Зря надеялась. Не успели они оказаться в крепости, как попали в плен к зорким караульным. «Что за люди? Чем докажете? Есть при вас верительные грамоты?» — сыпались вопросы. Ссылки на разбойников выглядели сказками. А поверить в то, что усталая хрупкая женщина в перепачканном глиной одеянии — бывшая императрица Адельгейда, было невозможно.
Для дальнейшего выяснения обстоятельств русскую с ребенком заперли в одной из комнат дворца коменданта крепости. А ее возничего — в небольшом сараюшке во дворе. Но кормили на всякий случай щедро.
Там же, три дня спустя
Герман двигался в Дьёр окружной дорогой, не переезжал реку и поэтому не попал в Заколдованный лес. И достиг крепости на вторые сутки. Сразу же пришел к коменданту, предъявил пергамент от Генриха, удостоверяющий данные ему полномочия. И спросил без обиняков:
— Здесь ли ее величество Адельгейда?
Комендант смутился, глазки его забегали:
— Нет... не знаю... не могу судить...
— Как это — не можете? — высоко поднял брови немец.
— Третьего дня к нам пришла особа... с маленьким ребенком... и слугой-кучером... утверждая, что она королевской крови... но доподлинно мы установить не сумели...
— Где ж она теперь?
— Под домашним арестом у меня в покоях. А слуге, паршивцу, удалось сбежать из-под стражи.
— Да? Сбежать?
— Мы его заперли в сарае. Так — поверите? — эта обезьяна сквозь трухлявую крышу вылезла наружу, оказалась на крепостной стене и, рискуя разбиться насмерть, сиганула в реку. Догонять не стали. Ночь была, темно. А к утру, я думаю, удалился от Дьёра на приличное расстояние.
— Бог с ним, со слугой. Я желал бы увидеть вашу арестантку.
— С удовольствием вас сопровожу...
Евпраксия повернула голову в сторону вошедшего.
Он ее узнал сразу. Этот нежный профиль, мягкий овал смуглого лица, темно-русые курчавые волосы — цвета хорошо поджаренной хлебной корочки, и коричневые
/
глаза — как лесные орехи... Но насколько императрица повзрослела за последние годы! Герман видел ее впервые в Кёльне, десять лет назад, на венчании с Генрихом. Ей тогда было девятнадцать: легкая, воздушная, вся какая-то неземная, хрупкая, как китайский фарфор, и щебечущая, как пеночка... А теперь перед ним была усталая взрослая женщина с первыми морщинками возле губ и носа. Взгляд такой тревожный, неласковый, умудренный жизненными невзгодами. Бледность щек. Черное закрытое платье. Черная накидка на волосах...
Порученец кесаря поклонился:
— Здравия желаю, ваше императорское величество... Вы не узнаёте меня?
Евпраксия нахмурилась:
— Вы архиепископ Кёльнский?
— К вашим услугам, государыня.
— Я не государыня. Мы в разводе с мужем. А развод утвержден Папой Римским на соборе в Пьяченце.
— Ошибаетесь. Император заклеймил Урбана Второго как самозванца. Настоящий Папа — Климент Третий. И развод ваш в Пьяченце не действителен.
— Это казуистика. Крючкотворство. Не желаю вдаваться в мелочи. Главное одно: я навеки порвала с Генрихом и хочу вернуться на Русь.
Герман подошел ближе, заглянул ей в глаза:
— Вы давали клятву Создателю, перед алтарем.
— Да, давала.
— Я с архиепископом Гартвигом, совершавшим обряд венчания, был тому свидетелем. Вы клялись сохранять верность императору, стать его помощницей, разделяя и радости, и невзгоды. И оставили потом в трудную минуту!..
Ксюша возразила:
— Прежде Генрих сам изменил обетам. Клялся на Кресте, а затем принуждал меня от Креста отречься. Разве это не святотатство?
Не смутившись, Герман продолжал настаивать:
— Заблуждался — да, находился под влиянием Ру-прехта Бамбергского. Но, со смертью последнего, встал на путь истинный и вернулся опять в лоно церкви.
Женщина ответила сухо:
— Я не верю ни единому слову. Ни его, ни вашему.
— Ах, как вы меня огорчаете! — с сожалением произнес священнослужитель и прошелся по комнате взад-вперед. — Ибо нарушаете заповедь Спасителя о милости к падшим. Генрих раскаялся, пожалел о содеянном и простил вам ваши слова на Пьяченском соборе. Так простите и вы его.
— Ни за что.
Говорить было больше не о чем, но архиепископ не отступил и, слегка помедлив, с нежностью сказал:
— Не упорствуйте, Адель. Вы же любите его.
Евпраксия молчала, опустив голову и поглаживая
одеяльце Эстер.
— Любите, я знаю. Потому что любовь и ненависть — аверс и реверс одной медали. И тогда, в Пьяченце, и теперь... чтоб ни говорили... Он для вас — главный человек в жизни. Так же, как и вы для него. Связаны навечно. Можно уезжать, убегать, отречься, поливать грязью, оставаясь преданными друг другу. Если он умрет, вы умрете тоже.
Побледнев еще больше, Евпраксия спросила:
— Но умри я, разве он умрет? Сомневаюсь.