Лагерь Франко тоже сотрясали противоречия, но они не были столь разительны и не проявлялись в столь резкой форме. Внутри республиканского лагеря и сидящими в одних окопах с законными представителями правительства интербригадовцами бушевала другая война. Она ослабляла и фронт, и тыл, вносила неуверенность и неразбериху. Ее, эту войну, прекрасно отразил Хемингуэй, показав, что такие деятели, как Андре Марти, вели военные действия против собственных соратников. Война в самой сердцевине частей и крупных соединений, в штабах и на передовой, которую вели политкомиссары, носила не менее кровавый характер. Главную разрушительную роль здесь играли Сталин и сталинцы.
Вместе с тем Сталин, Россия, русские коммунисты и Советский Союз поначалу пользовались колоссальным авторитетом у народа. На демонстрациях рядовые испанцы, в противовес националистам, аристократии и фалангистам, то и дело провозглашали: «Долой Испанию! Да здравствует Россия! Да здравствует Сталин!» Ни в одной стране мира народ не прибегал к такого рода крайним лозунгам. Надежды на Россию были настолько устойчивы и основательны, что франкистская пропаганда ничего не могла противопоставить вспышке искренней любви. Только по прошествии десятков лет испанцы узнали подлинный облик сталинской России. Даже превалирующее участие русских или, что вернее, людей, говорящих по-русски, во внутриреспубликанских конфликтах, даже расстрелы русскими непокорных коммунистическим приказам республиканцев и анархистов, даже поведение секретных служб, во главе которых стояли агенты Ежова, даже вывоз золотого запаса под разными предлогами с территории страны, даже позорные действия таких деятелей Коминтерна, как Андре Марти, десятилетиями не могли растворить пламенные чувства распропагандированных людей в горечи естественных сомнений.
Да, жестокость, какой бы она ни была и откуда бы она ни проистекала, какой бы праведной краской она ни покрывала себя, всегда остается жесткостью и ничего хорошего принести не в состоянии. Жестокость есть жестокость и непременное условие каннибализма. Она олицетворяет нравственное бессилие. Вот к чему иногда приводит вспышка искренней любви.
Читая листочки Хемингуэя из папки «Бухучет», я начинал это только осознавать, страшась собственных мыслей и постоянно подвергая их критическому разбору. Чтобы уцепиться хоть за какой-нибудь мало-мальски поддерживающий происшедшее в Испании факт, я однажды рассказал Жене эпизод, в котором принимали участие наши танкисты и марокканцы. Женя не поверила Каперангу. А я еще крепче поверил, прочитав листочки из папки. Роман Хемингуэя Женя воспринимала как художественное произведение, для меня прочитанное стало духовным компасом. Прозрение было болезненным, но спасительным. Все громче и чаще внутри, в душе, звучала пушкинская строка: «Ужасный век, ужасные сердца!». Этот чисто пушкинский, стилистически отнесенный к иной, нерусской, культуре всплеск определил отношение к жизни — к Испании, Великой Отечественной войне, пережитому позднее. Прошлое продолжает жить во мне, каждый раз возвращая назад — к передуманному. Вот досадный пример. Сравнивая «Гернику» с «Осенним каннибализмом», у меня внезапно и с горечью сжалось сердце от мысли, что война с фашистской Германией не дала нам ни того, ни другого: ни «Герники», ни «Осеннего каннибализма», хотя страдания России были длительнее, ужаснее и в психологическом отношении объемнее, чем те, которые послужили основой для произведений Пикассо и Сальвадора Дали. Этот поразительный факт терзал меня все время, которое я потратил на работу над книгой.
Тоска и уныние охватывают, когда пытаюсь найти ответ.
Право воевать за Россию моему отцу надо было заслужить, как, впрочем, и многим другим, в том числе и Эренбургу.
Вот доказательство тоже из души, из сердца, используя слова Ивана Бунина — из семейного архива воспоминаний.
В 1942 году на Северном Донце политком предложил отцу вступить в ряды ВКП(б). В недавнем прошлом сидельцу следственного изолятора в городе Сталине оказывали великую честь умереть коммунистом, одним махом перечеркнув то, что случилось на рассвете 3 января 1938 года, когда комната, в которой я спал, благоухала апельсинами, полученными в ОРСе за отличную работу. Каждый апельсин был завернут в непрозрачную папиросную бумагу с синим круглым штампом. Апельсины до войны из Абхазии везли аккуратно, не навалом, в гладких, пахнущих деревом, хорошо обструганных ящиках.
Отец обрадовался, чуть ли не заплясал от счастья. Останется живым после войны, возвратится в Кадиевку и продолжит старую песню: вышел в степь донецкую парень молодой… Он почему-то полюбил Кадиевку — маленький, паршивенький горняцкий поселок, переименованный в город Серго: в честь наркома тяжпрома Орджоникидзе. Кадиевка принесла ему столько горя! Но чувству не прикажешь!
Политком посоветовался, как полагается в подобных случаях, с особистом, у которого отец, как полагается тоже в подобных случаях, был на карандаше, то есть под колпаком и соответствующим присмотром.