Выслушав жесткий отзыв специалиста, я отправился восвояси, повесив нос на квинту. Заметку не стал исправлять и долго в многотиражку не заглядывал. Потом все-таки начал поставлять информацию без подписи. Но вот что самое любопытное. Предметный урок, полученный в Томске, я не усвоил и статей, построенных по предложенному принципу, никогда не писал. Но, работая, правда не очень долгое время, штатным сотрудником — подчеркиваю: штатным сотрудником — двух центральных газет в Москве, одна из которых называлась «Литературной», я прочитал и выправил, работая в секретариате на должности заместителя ответственного, сотни материалов, скундепанных по схеме бледнолицего томского молокососа. Я черкал безбожно, вставлял, что казалось подходящим, воевал с отделами и безмозглыми авторами, но сути статьи или рецензии никогда не мог изменить. Всякую политическую дрянь я не редактировал, и мне ее не навязывали, то ли не доверяя, то ли сбрасывая другую черную работу, удерживая в отделах и секретариате для этой нужды, от которой каждый хотел отбояриться. Надо отдать должное начальству: зная, что я раскритикованный автор «Нового мира» и что я нигде не могу напечататься, оно, начальство, не выталкивало меня за ворота, хотя трижды и увольняло, но из-за других — рабочих — конфликтов.
Особенно «томский» принцип использовался при написании критических опусов, где разбирались произведения ведущих многостраничных аксакалов, пишущих с развернутыми пейзажами, диалогами и философскими рассуждениями. Два редакционных деятеля в мое время — до середины 70-х годов — определяли профессиональную политику «Литературки», опираясь на дикие указания соответствующего отдела ЦК. Сам Александр Чаковский занимал положение небожителя и не вмешивался в ежедневный безумный хаос, который поднимали эти двое невежд, настолько далеких от литературного творчества, что и словом не выразить. Бывший ленинградец Евгений Алексеевич Кривицкий и некто Леонид Герасимович Чернецкий — заместитель ответственного секретаря по первой тетрадке, тайно числивший себя в поэтах и учениках Пастернака, что не мешало ему участвовать во всех погромах, в том числе и в уничтожении «Нового мира», варили свою отвратительную кухню, не ведая страха и не испытывая ни малейших угрызений совести. Чернецкий всегда стоял сбоку стола Кривицкого и тихо давил на него до самого конца рабочего дня. Проколов не случалось. Однажды, правда, Евгений Алексеевич сел в лужу. Не сориентировавшись, заказал негатив Иосифу Гринбергу на Роберта Рождественского и погорел. Из ЦК ему врезали по кумполу — еле отдышался. Уволить хотели, что не шутка: ни машины, ни пайка, ни зарплаты, ни загранки.
За годы сидения на Цветном бульваре я, кроме двух-трех заметок на научную тему, сумел опубликовать единственное интервью с Юрием Трифоновым, валявшееся у Чернецкого с полгода, и то, когда Кривицкий куда-то исчез. Умнейший и хитрейший Артур Сергеевич Тертерян позвонил и сказал:
— Давай в мой номер или в следующий — время пришло.
Моя несостоявшаяся журналистская судьба весьма показательна для «Литературки», она неофициальных людей не терпела. Верхушка «Литературки», которая держалась друг за друга, чтобы противостоять щелкающим зубами претендентам на власть, осуществляла жесткий отбор. На полосу попадали только свои по духу, от которых знали что ждать. Позднейшие мои работы 90-х годов о Трифонове и Кондратьеве, Симонове и Гроссмане, очерки в «Досье — ЛГ» о Синявском и Даниеле, Камиле Икрамове и екатеринбургских событиях 1918 года никогда бы не просочились через прочно спаянный тандем Кривицкий-Чернецкий. А это были неплохие вещи, и библиографы сумели, обобрав их, кое-чем поживиться. Открытое слово в «Литературке» умертвлялось на корню, и ее крах и провальная утрата влияния в период горбачевской перестройки, а затем и ельцинской демократии абсолютно закономерны. Даже неловко приводить цифру тогдашнего тиража: он скромнее, чем тираж моего романа о Бенкендорфе «Сиятельный жандарм».
Но среди сотрудников работало несколько талантливых людей, и трудно передать, какие страдания они испытывали, стремясь, не изменяя себе, сказать нечто мало-мальски вразумительное и правдивое.
Впрочем, общая обстановка террариума накладывала и на них тяжелый и неизгладимый до сих пор отпечаток.