Читаем Фаина Раневская. Психоанализ эпатажной домомучительницы полностью

Мысль о самоубийстве была и глупой, и излишне романтичной. Но в те времена многие романтически настроенные девицы хватались то за снотворное, то за бритву, чтобы вскрыть вены, а то и топились в ближайшей реке или озере. Мои русалочьи мечтания немного охлаждало лишь то, что вода в Москве-реке была грязной, в ней всегда плавал какой-то мусор, замасленные бумажки, а волны отливали радужными бензиновыми пятнами. Быть вытащенной из реки с полосами грязи на моем выдающемся носу совершенно не хотелось, а на снотворное не было денег. Оставалась бритва — ее мог заменить и бесплатный осколок бутылки, но тут требовалась теплая ванна, а платить в гостиницах нужно было вперед…

Какой я тогда была глупой и несчастной! Сейчас даже смешно и неловко вспоминать об этом. Но, когда я рыдала под колоннами Большого театра, под теми самыми колоннами, которые помнили великих артистов, мое сердце разрывалось от мучительной боли, от осознания своей никчемности и неудачливости. И самым жутким было то, что боль было не с кем разделить. Мне даже некому было пожаловаться!

Не знаю, чем бы закончился тот день да и как бы сложилась вся моя жизнь, если бы не Гельцер.

Екатерина Гельцер — это тогда было имя! Она была известна, ее знала вся Москва. Нарядная, как кукла, одухотворенно-красивая… Любая другая на ее месте прошла бы мимо плачущей дурочки. Она — не прошла.

Через много лет я подобрала Мальчика — больного, никому не нужного. Может быть, в ее глазах в тот момент я была такой же бездомной собачонкой, а, может, ей польстило мое наивное восхищение, не знаю. Но Гельцер взяла меня с собой. Она была настолько очаровательна, что легко преодолела мое смущение. Гельцер была изумительна. Мы дружили сорок лет, до самой ее смерти.

Гельцер показала мне театральную Москву. До этого я могла только стоять в толпе других поклонниц у театральных подъездов, издали смотреть на знаменитых артистов, а иногда, если везло встать поближе, получалось дотронуться до рукава — и это уже было небывалым счастьем. А с Гельцер я вошла в этот круг. Конечно, на вторых ролях — похоже, мне с самого начала были предназначены именно вторые роли! — в качестве ее почитательницы. Но я видела их всех вблизи, я могла разговаривать с ними! Мы ездили в «Яр», и я услышала, как поют совершенно настоящие цыгане — и это было чудесно. Гельцер брала меня на спектакли, и я пересмотрела все, что могла предложить Москва. «Мои университеты» — иначе то время и назвать нельзя.

Самым потрясающим были встречи с тогдашними знаменитостями. Знаете, я познакомилась с Маяковским, слышала, как он читает свои стихи. Такой одинокий, чуждый рафинированному окружению… Он читал сердцем, душой, всем существом своим. Он искренне верил в то, что писал, и это было тем более удивительно на фоне псевдоискренности вокруг. Маяковский был — титан, и стихи его были так же титанически, как он сам. Через много лет я услышала, как Качалов читал те же стихи, и сказала ему, что он «обомхатил» Маяковского. Я видела, как огорчился Качалов — не обиделся, он был слишком велик и добр, чтобы обижаться! — но губы его дрогнули, и дернулась бровь, он был расстроен. Я сама расстроилась из-за этого чуть не до слез, но даже великий Качалов не имел права так обращаться с Маяковским…

Актрису из меня сделала моя дорогая Павла Вульф, но это было позже. А вот с Гельцер я поняла, чего мне не хватало. Естественности! Именно Гельцер научила меня простой истине: роли нельзя играть, их нужно жить! Как просто звучит, и как сложно это сделать…

У Александра Грина есть рассказ о самоубийце, там главный герой изображает самоубийство перед кинокамерой. Он стреляет в себя, размахивает руками, корчит гримасы, бьется в судорогах… А потом встает и уходит. И уже после, рассказывая другу об этом, говорит, что однажды видел, как человек выстрелил в себя. Выстрелил — и упал плашмя. Молча. Просто. Упал — и все. И это было страшно, потому что — настоящее. Естественное.

Помню, как дико, до истерических слез, завидовала подругам сестры, которые приходили к ней читать стихи. Как они рыдали при этом, заламывали руки, закатывали глаза! Это казалось мне невыразимо прекрасным, и я мучилась от того, что сама так не могла. А однажды ее знакомый гимназист читал стихотворение Морица Гертмана «Белое покрывало». Сюжет был прост и душераздирающ, за что это стихотворение обожали гимназисты и студенты: молодого венгерского графа австрийцы приговаривают к смертной казни, а мать графа собирается просить короля о помиловании. При этом старая графиня обещает сыну, что если помилование будет подписано, она выйдет на балкон в белом платье, а если нет, то в черном. И вот король отказывается помиловать молодого графа, но графиня выходит на балкон в белом.

В стихотворении этом были такие строки:

Зачем же в белом мать была?
О, ложь святая!.. Так моглаСолгать лишь мать, полна боязнью,Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже