Душа моя еще не оправилась от ударов, ею полученных, и я никак не могла выйти из состояния то ли отупения, то ли меланхолической грусти. Заботливая домовладелица покинула комнату, оставив меня один на один с этим незнакомым господином, прежде чем я успела это заметить, а когда заметила, то никакой тревоги уже не испытывала, поскольку была безжизненна и равнодушна ко всему.
Джентльмен, не новичок в делах такого рода, приблизился ко мне и, делая вид, что успокаивает меня, сначала платком утер слезы, сбегавшие по моим щекам, а заодно решился и поцеловать меня. Я не противилась и не поощряла его, а сидела окаменев, сама себя рассматривая как товар, куплю-продажу которого я же и засвидетельствовала.
Меня нимало не заботило, что станет с моим истерзанным телом, не было во мне уже ни жизни, ни души, ни мужества, дабы противиться даже самому слабому натиску, не было даже присущего моему полу целомудрия: равнодушно сносила я все, что джентльмену было угодно. А тот, в порыве чувств перехода от одной вольности к другой, запустил руку между шейным платком и моей грудью, которую он время от времени потаскивал: не чувствуя сопротивления и видя, что – вопреки ожиданиям – все располагает к полному удовлетворению его желаний, он поднял меня на руки и понес, безжизненную и недвижимую, к постели, где бережно уложил и воспользовался тем, что мог делать все, что заблагорассудится. Какое-то время я просто не могла в толк взять, что ему надобно, пока, выбираясь из дремы бесчувствия, не обнаружила, что он уже погрузился в меня, а я лежу пассивно, не ощущая ни малейшего признака удовольствия – у охладевшего трупа едва ли было бы жизни и чувства меньше, чем у меня. Удовлетворив таким образом страсть, в которой почти вовсе не было сочувствия к состоянию, в каком я пребывала, он встал, оправил на мне одежду и вынужден был с большим трудом сдерживать приступы угрызения совести и бешенства, которые охватили меня (слишком поздно, должна признаться) из-за того, что на этой вот самой постели я терпела объятия совсем чужого человека. Я рвала на себе волосы, заламывала руки, била себя в грудь, как сумасшедшая. И когда мой новый господин (а теперь я так на него смотрела) пытался успокоить меня, то поначалу я-то весь гнев свой против себя обратила, ничуть не позволяя себе хоть частичку его направить против него; я умоляла его, скорее сдаваясь, чем гневаясь, оставить меня одну, по крайней мере, дать мне возможность наедине с собой спокойно пережить свою печаль. На это он ответил твердым отказом, сделав вид, будто опасается, как бы я не сделала с собою что-нибудь нехорошее.
Бурные страсти редко длятся, а у женщин – и того меньше. Мертвое затишье пришло на смену буре, завершившейся обильным потоком слез.
Всего несколько мгновений назад скажи мне кто-нибудь, что я буду принадлежать какому-то другому мужчине, помимо Чарльза, я бы плюнула тому в лицо; предложи мне кто-нибудь бесконечно большую сумму денег, чем те гроши, за которые у меня на глазах меня купили, я бы с презрением и хладнокровно отвергла такое предложение. Только наши достоинства и наши пороки слишком зависят от обстоятельств. Неожиданно я, как осажденная крепость, оказалась в полном окружении: разум предал меня, долгая и жестокая скорбь ослабила, а ужасы тюрьмы заворожили: я смею надеяться на то, что падение мое более простительно, если учесть, что я в нем никакого участия не принимала и никоим образом ему не способствовала. И все же так уж считается, что первое удовлетворение является решающим: раз этот господин уже преступил черту, то я не вправе, как считала, отказывать в ласках тому, кто однажды успел ими воспользоваться, неважно, каким способом. Утешая самое себя такой мудростью, я полагала себя в такой его власти, что без борьбы или гнета принимала поцелуи и объятия; не то что бы они – пока еще – доставляли мне хоть какое-то удовольствие или чтобы чувствительность брала верх над отвращением в душе моей, все, что я сносила, я сносила и терпела из своеобразной признательности и, если уж на то пошло, после того, что уже произошло.