Боже! Услышать нас и сдохнуть! Эта скрипка была именно шопеновской, ее специально создали, чтобы играть эту музыку. Я был в экстазе. Да что там еще! Зачем жить, если нельзя творить музыку, не зная даже мгновения перерыва. Я чувствовал, что поплыл. Эта гармония была воистину божественной. Я почувствовал себя легким как пушинка. Мне хотелось быть русалкой. Моя дирижерская палочка так и летала в воздухе. Мне было тепло и как-то странно. Какой балдёж! Тромбон и другие русалки кружились в воздухе вместе со мной. Сами мы уже не играли, но музыка все еще оставалась тут. Рядом с нами. В нас самих. Все пространство превратилось в музыку. Играл только скрипач. Играл исключительно. Играл колдовски. Контрабас вытащил автомат и садил из него по скрипачу. Потом он растворился в воздухе вместе со своим автоматом. Я сползал на пол. Весь мой оркестр — тоже. Я понимал, что засыпаю. Потихоньку, спокойно, без малейшего шороха…
Я лежал на полу, а вокруг меня кружились лепестки алых роз. Скрипач перестал играть. Глаза у меня все еще оставались открытыми. Я увидал, как в нашу хибару заходит кто-то новый.
Аманда. Пасия Контрабаса.
Она подошла к скрипачу и поцеловала его.
— Все в порядке? — услыхал я сквозь туман, покрывающий розовые лепестки.
— Естественно, — ответил тот.
Она остановилась возле меня. Любовь Контрабаса. Любовь, что легла в развалинах. Да она и не существовала, потому что была всего лишь фикцией.
— Этот еще не спит, — сказала она.
Подошел скрипач.
— Прекрасно, еще один фрагментик.
И кино кончилось.
Мы опять сидели сами в той же хибаре. И было нам не очень…
— Но играл он чудесно, — сказал Флейтяра. — Уже никто не будет так играть Шопена.
— Ага, а как он нас ощипал, — заметил Тромбон. — Он и эта его сучка.
— Что, Контрабас, все ей раззвонил? — сказал Флейтяра. — Могу поспорить, что она вытянула из него абсолютно все.
Контрабас сидел, свесив голову.
— И все же, это был волшебник, — сказал я, потому что лишь это знал наверняка. Все остальное как-то перестало быть очевидным. Ведь если в нем была такая сила, тогда зачем он делал то, что делал? И кого, собственно говоря, мы убили? Сообщников, или совершенно случайных типов?
Лишь бы это все не разнеслось по городу.
— Эта сучка, — неизвестно зачем повторил Тромбон.
Вот именно, эта сучка. Она, которая забрала, а затем вернула веру в этот мир и его законы. А бабки — это такое, сегодня они есть, а завтра их нет.
Самое главное, что не по любви.
И тогда Контрабас поднял голову. Он вздохнул, полез в карман куртки и вытащил пачку денег.
— Наверное, это она мне оставила, — сказал он. — Такая уж она есть, парни.
Мы поглядели на него, а он, чуточку виновато, на нас. Так продолжалось какое-то время. Так что на жизнь у нас кое что оставалось.
А если она и вправду его любила?
Рафал Земкевич
БЛУДНИЦА
(Rafał A. Ziemkiewicz — Jawnogrzesznica)
Толпища, море людей — раны Иисусовы, такого столпотворения мир, похоже, еще не видал. Мы стоим у ворот с четырех утра, сейчас уже полдень, и все это время, без единого перерыва, мимо нас течет могучая река земляков. Она раздваивается сразу же за воротами и высыхает где-то за нашими спинами, силой вдавливаемая в проходы и сектора. Всего ворот пятьдесят восемь, через все неустанно втекает эта стихия, и ей конца края не видать. За барьером высотой в четыре метра из густой, подключенной к электрическому току сетки, за предшествующими ей цветастыми шлагбаумами все та же толпа. А с неба, похоже, все это смотрится — полный абзац!
Я и не предполагал, что всех их будет уж столько, даже если включать польскую диаспору со всего света. Они прут, держа в вытянутых руках приглашение, переполненные радостным возбуждением; тащат какие-то транспаранты, хоругви, иконы… Бесконечно. Прям дух запирает. Одни лишь наши мрачные рожи, моя и Бибола, ну никак не соответствуют общему настроению. А что: мы всего лишь элемент пейзажа, точно такой же, как все эти шлагбаумы, барьеры и лопочущие на ветру флажки. Мы просто-напросто торчим у ворот, с внутренней стороны, зачарованные в мрачном молчании.
Вообще-то говоря, совершенно непонятно, на кой ляд мы здесь. Ни о какой проверке приглашений в этом людском муравейнике нет и речи. Все остальные функционеры Божьей Милиции давным-давно уже смылись, чтобы, воспользовавшись мундиром, пропихнуться как можно ближе к алтарю. Остались только государственные менты — как профессиональные грешники по грязной работе они не имеют права пересечь барьер, окружающий освященную землю. Так что они попросту следят за толпой; здесь и дальше: на вокзалах, шоссе, в аэропортах. А нам тут делать совершенно нечего. Но мы стоим, потому что последним указанием было: стоять, а у меня лично никакого иного выхода, как только выполнять как следует приказы, нету.
Бибол явно думает о том же самом, но тут я ничего сказать не могу: он со мной не разговаривает. И какого черта он бесится? В конце концов, ведь с него все и началось. С того, что он, как обычно, нажрался, опоздал на службу, а я не мог сойти с поста.