И вот, в последний четверг октября я заглянул в «Карлайл», чтобы выпить. Я жил в Лондоне уже почти месяц и начал к нему привыкать. Я узнал город достаточно, чтобы в нем не заблудиться, мне больше не нужна была карта в кармане пальто. В городе мне было комфортно. Я ложился поздно и спал почти до полудня.
У меня выработалась привычка есть основное блюдо дня в десять или одиннадцать вечера, запивая его вином или бренди, и я сидел за столом до закрытия ресторана. Если я не ужинал, то отправлялся в ночной клуб, или в стриптиз-бар, или на поздний киносеанс. Сначала мне казалось, будто в одиннадцать вечера, когда из пабов начинают прогонять посетителей, Лондон закрывается, но вскоре я выяснил, что жизнь в городе бьет ключом всю ночь. Главное – знать места. Некоторые из них открывались не раньше десяти или одиннадцати вечера. Мой день заканчивался тогда, когда у меня слипались глаза. Я ловил такси до Западного Кенсингтона. Всего лишь за месяц я перестроился на ночной режим и стал завсегдатаем лондонских клубов.
Все это казалось таким естественным и приятным, что вряд ли в таком образе существования могло быть что-то плохое. Поэтому меня не удивила и не встревожила перемена моих привычек. Ну и что, что я переключился с дневного на ночной режим? Все это лишний раз доказывало, что я был прав, решив отправиться в Лондон на полгода. Словно во мне все эти годы жил кто-то другой – и наконец вырвался наружу.
Что меня
Когда я оказался в «Карлайле», где мне пытался заговорить зубы доктор Роджер Нордхэген, мой день только начинался. Я проснулся около трех часов пополудни. Принял горячую ванну. Оделся, сделал тост, разогрел банку консервированного супа. Назовем это поздним бранчем. Когда я сел на автобус номер 9 до Пикадилли, было почти пять вечера.
Пропустил стаканчик в пабе «Том Крибб», потом еще парочку в «Блю Пост», выпил шот в пабе «Френч». Ранний вечер – кошмарное время. Ты ждешь, когда наступит ночь. Ничего интересного не происходит. Ты уже пообедал, но внутри какая-то пустота. Первые порции алкоголя заходят тяжело. Именно так я себя ощущал тем вечером. К тому моменту, когда я оказался в «Карлайле», я прочитал газету «Интернешнл геральд трибьюн» вдоль и поперек и как раз положил ее на барную стойку – тут-то со мной и заговорил старик. Со спортивной колонки за происходящим наблюдала фотография Мэджика Джонсона.
После знакомства, цитаты Паскаля и еще десяти минут болтовни о Лондоне, Нордхэген задал мне вопрос:
– Так что молодой американский врач делает в Лондоне? Почему вы здесь и как долго планируете остаться?
Я в двух словах обрисовал свою ситуацию. Его мои объяснения удовлетворили, и он кивнул до того, как я успел закончить, словно уже знал, каков будет ответ, уверив меня в том, что я поступил абсолютно правильно.
– Неважно, что говорят ваши друзья и родственники. Вы сделали, что должно, – настаивал он.
– Рад, что вы так думаете.
По его решительности казалось, словно речь идет о жизни и смерти. Я не мог сдержать улыбку, но в то же время был заинтригован. Когда кто-то, особенно незнакомец, говорит о вас так, словно знает как облупленного, то появляется желание заткнуть его, осадить или, по крайней мере, отнестись к нему как к нахалу. Как ни странно, ничего подобного по отношению к Нордхэге-ну я не испытывал. Инициатива была у него в руках, и я предпочел наблюдать. Он казался забавным, но что-то в нем меня зацепило. В нем было нечто неуловимо знакомое. За этими яркими глазами скрывался яркий ум. Пусть он и завсегдатай баров, но его мозг все еще работал.
– Все дело в вашей молодости.
– В каком смысле?
– Вы ухватились за нее. За свою молодость, – сказал он, продолжая любительский психоанализ. – Она ускользала от вас, исчезала с каждым днем, вот вы за нее и ухватились. Большинство людей не делает ничего. Они едва замечают, как она уходит. Но что-то внутри вас, доктор Сазерленд, что-то фундаментальное воспротивилось этому. Поэтому вы задумались над жизнью и сказали себе: «Погодите-ка». Поэтому сейчас вы здесь. Вы создали в своей молодости островок времени и пространства, которого иначе не существовало бы.