Иван Павлович устало смежил веки, и светлое пятнышко надежды, мерцавшее в груди, сразу потухло, и ничего не осталось на сердце, кроме тупой равнодушной тягости, от которой коченело безрадостное тело. В животе вдруг снова замутилось, заклубилось нехорошо, зауркало, захотелось облегчиться, но тут ведь не берег, не спрячешься в ручьевинке, будто бы воды испить, и Тяпуев, к ужасу своему, подумал, что ему стыдно и нелепо при всех заголяться, да и как это сделать, коли волна разошлась и не ровен час – сковырнешься, запутавшись в штанинах, а после и поминай как звали. Тяпуев попытался объясниться с Гришей, ибо всерьез приперло, торопливо шептал ему на ухо, но тот иль не понимал, чего хочет сосед, иль только строил вид, потешаясь в душе. И оттого, что так долго до старика доходило, Ивану Павловичу становилось еще тошнее.
– Дак тебе по большому, что ли? Ну и поди, житейское дело. Пристройся, да и сходи. У нас ведь сокольни на карбасе нет, все по-простому… Бывало, и бабы при колхозах-то стали на промысел хаживать. Прижмет, дак только и окрикнет: «Ну-ка, отворотитесь…» Житейское дело, прости, Господи, – охотно рассуждал Гриша, ухмыляясь в усы. – Далеко вы от деревни оторвались, Иван Павлович. Все-то вами позабыто.
– Слушай, помолчи лучше.
– Отчего и не помолчать. Как скажете. А то и придержу ведь. За руку хоть.
Тяпуев, не откликаясь более, выполз из полога, потянулся, разминая ноги, но никто вроде не заметил его. Ланин все так же лежал на переднем сиденье, засунув руки в рукава. Коля База горбился на корме, и подле его, привалившись спиною к замолчавшей машине, сидел Сметанин. На воле легли сентябрьские сутёмки, небо своими красками заровнялось с водою, заугрюмилось, и холмистая туча едва просвечивала на горизонте, так и не в силах разродиться. «Пьяный дурак… остолоп… вонючая скотина… Нализался, жирный байбак», – казнил себя Сметанин, стонал и скрипел зубами. Знать, ему уже виделось все пренеприятнейшее продолжение этой нелепой истории, когда каждый, кому не лень, будет мыть зубы и лить колоколы по всей деревне, пока не надоест, и кто знает, куда как далеко растекутся слухи, от коих не будет защиты. Радый сумеркам, Тяпуев ловко пристроился к бортовине, приноравливаясь к волне, чтобы не выпасть из карбаса. Побарывая смущение и неловкость, он старался почти не дышать, чтобы не обнаружить себя. Но тут свет фонаря неожиданно нарушил его желанное одиночество и ослепляюще застыл на лице.
– Погаси живо, придурок, – закричал Тяпуев, побелев от бешенства.
– А упадешь если? Если свалишься, как тогда? Тащи потом… Нет уж, дудки, чтобы я за таким боровом нырял, – явно издеваясь, отрезал Коля База. Он лишь на мгновенье убрал свет, но тут же снова располовинил темь, назойливо зашарил лучом. По тону голоса, по обрывистым словам чувствовалось все его пренебрежение, холодное и ненавистное. Иван Павлович, неожиданно выставленный на посмотрение, скрепил зубы и сдержался, странно бессильный, беспомощный перед мотористом, нахальным, встопорщенным и злым. – Федор Степанович, чего вы смотрите. Занимайте балаган, пока он пуст! – кричал Колька. – Самое время сейчас, пока боярин без штанов. А че, железно!
«…Закричать? Ударить наотмашку, чтобы захлебнулся кровищей? Это мне-то, уважаемому человеку, которому тыщи людей были обязаны и каждый за честь считал знаться… Что бы такое сказать, чтобы поставить на место этого придурка? Но разве слово проймет? Если совесть еще в люльке украли. Это же додуматься надо, Боже мой… Ну ударю, но и он с руками, глядеть не станет. Животное, палач, садист».
Запоздалые мысли всполошились, как всегда, не ко времени отыскались и горячо, мстительно обожгли душу Ивана Павловича, когда он забрался обратно в брезентовый полог и неловко приткнулся к Грише Чирку, притворившемуся спящим. А Коля База на воле распоясался, сумерки расковали его.
– Федор Степанович, у нас бар нету, – кричал он с наглой хрипотцой человека, знающего силу. – У нас равенство. Ты наше начальство, ты нам деньги выдаешь, ты нас кормишь, можно сказать, и потому мы тебя уважаем. Мы перед тобой и на колени падем. А этот боров разлегся на вашем месте. Над ним не каплет, его не мочит, у него даровая прислуга. Ему Гриша Чирок готов ж… лизать. Ему за что честь такая? Он-то почто права качает?.. Вышел бы сюда, поговорил со мной, я бы ему показал правду-матку, я бы ему все в глаза высказал… И хлебы себе под задницу забрал, скотина. А если я ему не доверяю? Пусть вернет мой харч. Федор Степанович, прикажите вернуть мой харч. Может, он там лопает, аж за ушами пищит. Нашим закусывал за обе щеки, чуть не давился, а теперь выходит, что каждый свое? Нет уж, дудки. Хитрый Митрий… Мы заснем, а он ночью с Гришенькой все и сожрет. С полным-то пузом и дурак помрет…
– Ну будет тебе, будет, – лениво останавливал Сметанин. – Он на тебя телегу…
– А я ничего такого…