– Брось, брось… Наслушался сарафанного радио, – зафукал старик, пугливо заоглядывался, замахал останавливающе рукой и, не глядя на дождь, с головою высунулся из полога. – Давай лучше поедим, да и замиримся. Слышь, Федя, чего ли скажу. Чего делить нам, чего? Я старый человек, одной ногой в могилевской, свой котел каши съел. А ты поживешь еще, ты по-жи-вешь, молодой человек, – торопился, шепотком заговаривал Сметанину зубы. А тот куксился, кривил губы, часто отворачивался от старика, сплевывая за борт, словно бы от Гриши Чирка дурно и смертно пахло.
– Ой, кусить хоцеца, – притворно заверещал Коля База, поводя хрящеватым носом. – Кушать хо-цю. Я-то не Гришка, своего хлеба еще не съел. – И первый подал пример, заполз под брезент, устроился с краешка, согнув калачиком ноги. – Ну и бары, где живут, – добавил, осмотревшись. – Как бары живут. А говорят, у нас бар нет.
– Рукодано будем, по норме, иль кто сколько съест? – спросил Гриша у Тяпуева, чтобы еще раз подчеркнуть старшинство Ивана Павловича, а не дождавшись ответа, распотрошил кожаную кису, побывавшую с ним не в одном морском походе, добыл из глубины ржаную буханку и стеклянную поллитровку с маслом. Все так и поняли, что Гришин вопрос был для виду, для почести, потому приготовились принять от него любую пайку и с ревнивым настороженным любопытством уставились под руку старика, ровно развалившую буханку, сейчас особенно понимая цену горбушки. Гриша, прижав кирпичик к груди, умело распластал его охотничьим ножом с тонким источенным жалом, ловко раскроил ржанину, подсохшую за сутки, так что и крошки не просыпалось на холстинку, а после призрачно, больше для блезиру, для видимости, поскоблил маслом.
– Да не оскудеет рука дающего, да не дрогнет рука берущего, – вдруг хрипло раздалось за спиной мохового старичонки, край полога отвернулся, и сначала просунулась худая смуглая рука, а после и сам пятый седок втиснулся к общему застолью. О нем вроде бы позабыли, и он вот воскрес сейчас перед самой трапезой из дождя, из волнового зыбуна, из серой тоскливой хмари. Овчинная шуба, не прикрытая брезентовым роканом, замылилась и блестела, будто намазанная ворванным салом, осклизла, пена выдавливалась из раскисшей кожи, похожая на молозиво. Можно было понять, как тяжело сейчас человеку в пудовой намокревшей одежде, которую и терпеть невозможно, и скинуть нельзя, ибо хоть какая-то защита от непогоды. Но Ланин держался молодцом, ему точно нравилась эта неопределенность, нежданный риск и близкая смерть. Он почернел за ночь, обуглился, как головешка, видно, что мучила язва, еще упрямей выдались закоченевшие скулы, но карие впавшие глаза, обычно такие затравленные, сейчас живо и участливо светились. И все, сбившиеся под навесик, как-то особенно взглянули на молодого лесника и от его неожиданных благожелательных слов не то чтобы устыдились в чем, но невольно притихли, призадумались о своей судьбе.
– Оскудеет скоро. Неделю, может, и протянем. Не я бы, дак куда, а? Хорошо, я харчу захватил. А сейчас и вас ублажи, конечное дело, да хоть себя-то бы не обнести, – скорее замял разговор старик, но за последними словами тоже крылся особый смысл: дескать, мужики, вы не пообидьтесь, если я себе поболее кусок поднесу, ведь у хлеба не без крох, сами знаете. – Делильщик-то из меня, товарищи, больно уж худой. Слепой я стал, ребята, ой слепой. Мимо рта пронесу и не замечу. Ей-ей… Другой раз щи хлебаю, дак весь обольюсь, как мало дитя. Мне старуха-то говорит: ты, дедко, хоть в ухо ложку не занеси…
– Жалеет, значит.
– Жалеет, – легко откликнулся Гриша, не заметив подковырки.
– Пой, дедко, заливай баки. Ты ближнего не проведешь, так и дня не проживешь, – зло оборвал Коля База, и вновь его длинные глаза налились зеленой придурью. – Наш-то провиант вчера хавал за обе щеки, так не спрашивал чье. А сегодня уж забыл?
– Ты что, шшанок? Ты что?
– Ну будет вам. Миром-то не можете? – вспылил Тяпуев, заметив в народе новое раздражение. Чирок улучил мгновение, не растерялся, когда забыли о нем, на горбуху мазнул масла потолще, ножом перехватил пополам и сложил вдвойне, чтобы не особо заметили проделку, но масло и подвело, выдавилось наружу бахромкой. Молча бы сделать, так прошло бы, наверное, спокойно, засовестились бы спутники считать чужие жевки и глазом мерить каждый грамм. А тут старик с торжественным усердьем объявил, словно к награде представил:
– А это вам, Иван Павлович. Вы гость наш, человек городской, хорошо привыкли кушать. Как бы вам поперед нас не замереть, Боже сохрани. Вам помирать нельзя.
– Ни хрена уха! – воскликнул Коля База.
– Дурак!.. Ты подо что меня ведешь? Эх, Гриша ты, Чирок.
– Ну, дак прости, Иван Павлович. Жизнь прожил, а ума не нажил. Ум-то худой, весь в дырку вышел. Вас разве поймешь? То не так, то не эдак. – Старик будто бы растерянно оглянулся, ища поддержки, и квашеные глаза его убежали под вепревую бровь. – Ну да Бог с вами. Не выбрасывать же теперь? Никто не хочет, так уж придется самому съесть.
– Ремень отпусти. Смотри живот лопнет.