– Гриша, ты капитанил, – закричал Иван Павлович, брызгая слюной. – Я знаю, ты капитанил. Дай врагу отмашку. Мы рыбу ловим, верно? Мы рыбу ловим, у нас свои дела. Так и передай. Чего они хотят?
– А может, и не враги? Раз торгуем с има, – тянул старик, но тут же и споткнулся, поймав в глазах Тяпуева, острых, как шилья, что-то немилосердное и жестокое для себя, замахал над головою полотенцем, расшитым петухами. На «иностранце» замешкались, видно, плохо понимали нескладный Гришин язык, просили повторить. – Ишь, медлят, собаки. Знают, где дуваном пахнет. Им лишь бы деньгу гнать, – пришел в себя Гриша и, боясь недавних своих колебаний, сейчас торопился оправдаться перед Иваном Павловичем: – Я-то сразу взял на примету, сказал себе: Гриша, не торопись, тут дело пахнет политическим скандалом. Может, и мировым. Видано ли было, чтоб добровольно в плен, верно? У них хунта, мы к ним против, такая политическая установка, они там над своими изгаляются, а мы к ним, голубчики, сами в руки. Нате вам, кушайте. Но правда свое возьмет… Ишь, медлят. Я сразу почуял: затевают, собаки. Подите давай, голубчики, дрын бы вам, подите. Рыбу мы ловим, наважку парную. – Старик заводил рукою вверх-вниз, показывая, будто рыбу удит, после замахал в сторону, дескать, подите прочь, своей дорогой. И когда теплоход отодвинулся, Гриша запричитал, играя толстыми бровями: – Ехал грека через реку. Видит грека, в реке рак. Сунул грека руку в реку, рак за руку греку – цап…
Все случилось так скоро и нелепо, что проплывший мимо корабль, который ждали с таким нетерпением, показался бы наважденьем, игрой воображенья, туманным миражем, случайно увиденным воспаленным растревоженным глазом, кабы не тут он, перед самым лицом, не призрак, не очарованье, не больной сон, а живой, полный железный дом, словно бы ниспосланный судьбой во спасение иль во искушение: вон он, голубеюшко, еще не скрылся за изгибом воды, еще парят над палубой дымки, прерывисто опадает от заржавленного борта струйка воды, и мачты не подернулись воздушной мутью. Все крепко, цело, слитно, полно плоти и мяса.
Обрадоваться спасителю своему не успели. Пока-то настраивались душою, смущенные словами Тяпуева, полными остереженья и беды, пока-то, отравленные ядом, находили оправданье, и тут же незаметно и небрежно отмахнулись от своей судьбы, может, от крайней доброй руки… Боже мой, какая нелепость. Застонать впору, закричать, завыть, кусая губы, зареветь от заполошной тоски, что полонила грудь. И только Тимофей Ланин, лежа на передней нашести, странно улыбался развесистыми губами, и янтарные глаза тупо стекленели вослед отбегающему кораблю.
– Подохнем, Иван Павлович, на вас грех, – вдруг хмуро сказал Коля База. Парень посерел за ночь, и об острое лицо его можно было обрезаться. – Мы варежку раскрыли, а ведь глупости все. От чокнутого ума все… Как не понять-то!
– Шшанок, гуня, чего ерестишься? – оборвал Гриша и замахнулся даже. – Бывало, на промысле живо бы от кормщика заработал по сусалам. Шшолконул, дак скрасело бы только. Сидит, вякает. Тут люди другого ума, поболе твоего смыслят. Не с твоим умом тумкать.
– Здесь не промысел, да и этот-то не кормщик. – Коля База кивнул на Тяпуева, но неожиданно завязал разговор, надвинул капюшон на самые глаза, по-ребячьи скрючился на сиденье, просунув красные руки в рукава, и закрыл глаза. Тяпуев опустился на брезент посередке карбаса и спрятал в пригоршню лицо. Сметанин яростно дымил, раздувая свекольные щеки. А с передней скамьи, все так же вглядываясь напряженно в синюю облачную стену, тупо и отрешенно улыбался Ланин.
Тут всхлопала о бортовину тугая волна, качнуло карбас, но никто не очнулся, не обратил внимания на размашистый всплеск. Засиверило, белые широкие гребни побежали от края и до края, море загудело, выбелилось, запылало крутыми языками; это ветер резко повернул на материк.
Наигравшись с мужиками, море выкинуло карбас в километре от Вазицы. Знать, не время погинуть им в пучине, не пришел срок: попугал морской хозяин, зорко и пытливо поглядев со стороны, да и отказал в своем приюте и гостеванье, отослал на берег, чтобы каждый лег в землю в свой черед, если хватит характера дожить до назначенного природой смертного часа.
Может, фармазон потрафил морскому хозяину, повеселил его одиночество, утешил душу, разбавил скуку? Так смешно все началось и грешно кончилось.
Вышли страдальцы на берег и, качаясь, вроде бы не по тверди правили, разбрелись, как чужие, каждый своей дорогой.
Деревня спала мертвым сном, словно бы вымерла в предутренние часы, и ни один посторонний шорох, вскрик иль собачий брех не проткнулся сквозь накатный прибойный гул.
Глава 8