Точно костылей внезапно лишили Тимофея, так грузно и нелепо он обрушился на лавку, а после, боясь вскользнуть на пол, лишь на мгновение притулился к гладко ошкуренной стене, пахнущей гарью и нагретой смолкой, да так и застыл. Кто-то ухватистый и неутомимый еще рассуждал и гоношился в нем, радовался баньке и свободному от одежд телу, такому легкому сейчас, сумеречной тишине и неподкисшим березовым воздухам, но сам-то счастливец уже давно спал без задних ног, спал с распахнутыми бездумными глазами, и в их янтарной загустевшей тьме едва проглядывала глубокая застойная вода. И сразу повиделось Тимофею, что он спит и в этом сне ему хочется спать до сердечной боли и в том, другом сне мнится ему, что вот-вот кто-то должен явиться, надсадный и нетерпеливый, и властно разбудить. И, предчувствуя то мгновение и всей душой тяготясь и оттягивая его, Тимофей просит Бога, чтобы хоть нынче-то дозволил забыться. И все же из того, второго сна его подняли, и вдруг Тимофей оказался в глухой лесовой избушке с широким спальным примостом во всю левую стену, закиданным ремошным тряпьем, и низким дощатым столиком на укосинах под жидким стеколком. Тимофей отчужденно уставился в оконце, сплошь забрызганное комариной кровью, а спиной-то слышит, как из темени крохотных сенец настойчивый голос требует и угрожает: «Ты знаешь тропинку, что выведет нас отсюда. Иди и покажи нам… Ты знаешь тот путь, что вызволит нас отсюда. Укажи нам». Властно и брезгливо требует, чтобы он, Тимофей Ланин, выдал ту единственную светлую обитель, которая вроде бы очистит фармазона, затаившегося в темени сеней, и сравняет со всеми, так что и не различить будет его от всех прочих ни обличьем, ни душою. Но Тимофей видит, как черно нутро нежданного гостя, как выгорело оно до тусклой золы. Он вроде бы действительно ведает ту единственную тропу: только стоит пересечь топкую калтусину, не побояться жирных папоротников и дудок падрениц, багрово окоченелых, источающих пьяные гибельные запахи, скрывающих с головою, когда так страшно затеряться средь них, – и тогда за ними, если одолеть ржавую низину, во влажных зеленых мхах, усыпанных вороньими ягодами, вдруг едва-едва наметится прогиб единственного спасительного пути. Но куда он ведет? К какому такому спасенью, к каким неведомым сладостным вратам? Этого не знает и сам Тимофей. Но он упорно глядит в оконце, залитое комариной кровью, и, чувствуя надсадное дыхание за спиною, крепится и думает с тоскою: «Пусть проказа выест твое лицо, пусть глаза твои вытекут, а уд твой, которым род свой множишь, потеряет силу и семя: так ненавижу я тебя… Надо повернуться и плюнуть в него. Он страшен и огромен, пока я не плюнул ему в рожу. Я плюну – он утрется, и вроде бы ничего не случится? Но тут все увидят сразу, что он маленький жалкий чертик, которого можно не бояться… Но я-то не плюну ему в морду, а значит, он не утрется и по-прежнему будет играть роль огромного и всесильного. Но почему я не плюну? Я боюсь?.. Да, я боюсь. И значит, он вскормлен моим страхом? Я знаю это, я знаю это, но что поделать мне… Опять зовет он: “Пойдем со мною. Шевелись! Мертвый, что ли? Окоченел?..”»
Жена толкает Тимофея в бок и растерянно повторяет: «Ты что, окоченел?»
Он открыл глаза и, не в силах вернуться из сна, еще осоловело смотрел на свое бессилое распростертое тело, на меловое лицо жены, на черную бородавку над тонкими губами, на соболиные размашистые брови и тупенькие пестрые глаза, а после увел напряженный ищущий взгляд поверх ее плеча в глубь бани, думая увидеть там навязчиво-неотступного гостя, но никого там не оказалось, и только смутные сполохи от народившегося снежного дня сдвигали застоявшиеся сумерки.
– Ты чего тут? – хмуро спросил Тимофей. Развесистые губы немо и непослушно шлепали.
– Места другого не нашел?
– Где хочу, там и сплю. Тебе-то чего…
– Думала, захалел от жары, мертвый лежит. Отвечай потом. – Примиренье слышалось в голосе. Жена отодвинулась, чтобы не выводить мужа из себя, скрестила на груди тугие руки и навязчиво вперилась взглядом в сухое угловатое тело. Ей вроде бы хотелось приласкать Тимофея, но она не решалась. – Спину-то потереть? – спросила вдруг, и голос ее дрогнул. Женщину потянуло всю, напрягло желаньем, меж лопаток мелко ознобило, и, почувствовав смущенье на лице, вновь повторила грубовато: – Спину-то помыть? Небось, вся от грязи забукосела.
– Сам с рукам…
– Как знаешь, – обиженно кинула она и повернула к порогу.
Тимофей смотрел на ровную широкую спину супруги с тяжелыми обвисшими плечами, на крутые икры с перевязями под измятым халатиком и, не слыша в себе желания, однако, подумал вдруг, что напрасно обидел Нину. «Ну потерла бы спину, поухаживала, потешила бы душу свою, так не убавилось бы от меня, верно? – упрекнул себя Тимофей. – Вечно я как упырь. Живешь, так живи и другим не мешай. От ласкового слова не переломишься, верно?»
– Ну ладно. Уже и надулась… Меня в сон сронило, как в яму… Ты бы знала только, что натерпелись мы.