— По должности только что упомянутого вами чина, второй наш непритворный российский пиита, — осклабился во все лицо Тредьяковский. — Потребно есть познакомиться с господами комедиантами доморощенными. Авось событие сие окажется достойным отметы речью мерною в назидание потомству грядущему, — полушутя, полусерьезно сказал пиита. — Будучи, как вам небезызвестно, господин Расин российский, профессором элоквенции…[56]
— К чертям элоквенцию! К чертям и профессора оного! — крикнул Сумароков на верхних нотах. — Мне попечение вверено, и неча нюхалку свою совать, куда не показано. Без виршей пашквилянтских[57]
дело обернется. А потому и элоквенция ваша здесь без надобности!..— Экой язык у те несуразный, Петрович, — не повышая голоса, добродушно протянул Тредьяковский, доставая простенькую берестяную табакерку. — По вся дни шумишь бестолку. Что человека ошельмовать, что комаря раздавить — тебе все одино. Не дело, друже, наипаче при персонах посторонних. Они же не знают ни отношений наших теснодружественных, ни манеры словопрения твоего пиитического, ни ндрава твоего ангельского, доброго и кроткого превыше меры, ко всем благожелательного и попечительного отечески. Увидя тебя в раже[58]
подобном, персоны оные, красноречием великосветским не умудренные, могут счесть тебя нивесть за зверя какого апокалиптического. А ты — всего-навсего только ангел доброты и невинности. Ребята! — обратился Тредьяковский к комедиантам. — Добрый и кроткий наш Александр Петрович сие шумит по-нарочному. Потребно бо ему сие ежедень порцион желчи израсходовать изрядный, ее же у него в излишке. По естеству оный наш Расин рассийский — ангел во плоти и первейший муж ума в отечестве нашем. Без лести говорю, по подсказке сердца брательного. Благоприятели мы с ним вельми закадычные, воды потоками не разольешь. А столкнемся инде вместях — Петрович мне боки обламывать должностью своею почитает. Мне же сие токмо приятно, аки елей на раны. Ибо от мужа ума необъятного и брань поносную надо почитать за славословие. Угощайся, Петрович…Тредьяковский протянул Сумарокову свою тавлинку[59]
.Тот пробежался еще раз-другой по комнате и молча, не глядя в лицо приятелю, полез пальцами в табакерку.
Наступило долгое молчание, прерываемое только аппетитными втягиваниями умиротворяющего зелья двумя пиитическими носами.
— От Пульони… с корнем «мандрагор» и малость с хреном прошлогодним… дюже мозги набекренивает… Прочисти-ка свои Авгиевы конюшни… — ронял Тредьяковский, держа табакерку далеко на отлете. — Чуешь, Петрович мой золотой, аромату сию неземную, сверхъестественную, так сказать?.. Этот от девяти специй таинственных.
Сумароков сосредоточенно морщил лоб, шмыгал носом, всячески смаковал «неземную аромату». Наконец, сказал кротко:
— В крепости как бы изъян… Щекотанье весьма дамское…
— Мандрагор мягчит, но и сие поправимо, — сказал Тредьяковский, доставая вторую, серебряную табакерку. — Ну-ка, а сие как, херувим мой кроткий? Две вещи живут на свете для счастья человека: по плечу халат, да по носу табак. И обе трудно подгоняемы. Ну как, херувимчик?
Сумароков вдумчиво попробовал из другой табакерки. Подергал носом, покрутил головой. Не сдержался, зачихал громогласно, как в трубу. Тредьяковский не отставал, вторил ему тоненько, с легкой икотой. Похоже было, как будто приятели исполняли какую-то сложную музыкальную симфонию на замысловатых, невиданных инструментах. Симфония длилась немалое время, пока оба музыканта не прослезились вконец.
Сумароков заговорил первый, прерывающимся голосом, утирая манжетами слезы:
— Боже… божественно, Кирилыч!.. Умо… умопомрачительно…
Принялся чихать без счета, уже соло. Отчихавшись, спросил:
— Також от Пульони?
— Э, нет! Сие — «сам-трэ». Собственной лаборатории. «Для друзей» прозывается. А друзей у меня токмо двое и есть — ты, херувим, да Миша Ломоносов, ангел.
— Тьфу, тьфу! — заплевался Сумароков, начиная снова метаться по комнате. — Ну, к чему ты сие приплел? Всю благодать испакостил. Не хочу табаку твоего и прах его отрясаю! — Александр Петрович тщательно вычистил свой нос платком. — Не желаю с оным илотом[60]
пьяным в одной строке стоять. Вот тебе «сам-трэ» твой… На!.. — Сумароков несколько раз громко высморкался в платок. — Все! Чист теперь.— Эхе-хе! Друже! Ненадежный ты материал суть. Огнеопасен дюже. От единого слова взрываешься с великою опасностью для окружающих, — мягко и кротко вздохнул Тредьяковский. — А Миша Ломоносов тебя превыше звезды небесной почитает. Под хмельком говорил мне этто[61]
. «Человек он, — говорит, — надо правду сказать, дрянь. Скула сварливая, льстец и подлиза. Личность подлая и гнусная», — это про тебя, то есть. «Таких, — говорит, — гнуснецов ежедень на площади публично батогами сечь подобает», — это тебя, то есть.