Границы единства в изучении духовных идей обнаруживают себя в том, что действительные идеи существуют как историчные идеи и развертываются во времени. Порой это историчное развертывание идей во времени, в искусстве, поэзии, философии и в отдельных науках принимает вид некоторого относительно замкнутого внутри себя ряда развития (греческая трагедия от Эсхила до Еврипида; греческая скульптура от VI до IV века до н. э. - Прим. перев.; философия от Канта до Гегеля и Шеллинга; искусство от Возрождения до барокко и рококо). Кажется, будто бы относительно внезапный расцвет переживает определенные фазы, чтобы после этого завершиться. Индивид, обычно предоставленный самому себе и неспособный сам по себе составить некое целое, участвует в развитии, которое несет его с собой, делая его больше, но которому и он сам также дает изначальное определение. Если подобные, обширно простирающиеся во времени единства, как исторично действительные единства, кажутся исследователю также и в предметном отношении чем-то закругленно единым, доступным для научного описания и знания, то все же немедленно обнаруживаются их границы, и вновь делают это единство до бесконечности проблематичным.
Всякая мыслительная конструкция, приводящая предмет к единству идеи, должна предстать фальшивой и односторонней, сравнительно с опирающейся на экзистенцию духовной действительностью; если она становится ясной, плодоносной, поучительной, она лишь с тем большей отчетливостью показывает тогда, что исчерпывающей она не является. - Кроме того, идея, как историчная действительность, остается в то же время фрагментом себя самой. Как опирающаяся на экзистенцию, она становится доступной на основании исследования только экзистирующему духу в его собственной историчности, как идея, пробужденная в нем самом, которая одна лишь может задавать мерку для всего исторично фрагментарного, в то время как последним словом объективного познания остаются нескончаемость и отсутствие единства. - Наконец, замкнутость историчной идеи недостижима также и потому, что она вложена в более обширную взаимосвязь духовно-исторической жизни. Как сама она зависима и не бывает только изначальной, так она пробуждает грядущее и влияет на него. Ее начало и конец сами оказываются под вопросом: существуют ли они вообще, и если существуют, то возможно ли постичь конец как внутренне необходимый, или этот конец был вынужден внешним образом.
Прежде всего, достигнутое единство любого рода вновь утрачивает свою определенность и ясность вследствие того методического факта, что хотя, с одной стороны, всякий подобный ряд развития делается тем убедительнее и действительнее, чем ограниченнее тот предмет, который подлежит определению исходя из этого ряда, но что, с другой стороны, все отдельное, в свою очередь, бывает все же верно понято только в общей жизни (Wandel) всеобщего и целого духовного мира, единство которого распростирается над всякой отдельной стороной его действительности. Когда рассматриваешь, скажем, формы орнамента в изменении скандинавских пряжек (nordische Fibeln), четко ограниченные рисунки выглядят чем-то похожим на морфологию в ботанике; они отчетливо доступны для конкретного изучения; но чем существеннее в известной эпохе живописи и архитектуры становится содержание произведений, тем меньше удаются аналогии. Целое, как «принцип» духа некоторого мира, как только мы напрямую выразим это целое, становится в эмпирическом смысле намного менее действительным, чем особенное и определенное. Высказывания о подобного рода целом сохраняют истину лишь как выражение экзистенциального усвоения, а не как выражения мироориентирующего знания. Поэтому вопрос о том, где здесь место единству идеи, становится настолько неопределенным, что всё, что только остается на полпути между партикулярным, эмпирическим, абсолютно очевидным в своих результатах предметным исследованием и этим экзистенциальным усвоением истоков, доступных в исторических явлениях, оказывается равно сомнительным.