Даже если эти объективации и правила становятся, по видимости, свободнее, проникая, казалось бы, в качестве богато разработанной понимающей психологии во внутренний мир и его подлинные основания, здесь всегда остается та неадекватность, что человека принимают как объект, правда, по видимости в стихии коммуникации, но человек считается здесь не самим собою, а только случаем правила. Здесь складывается современный аналог старинной камере пыток, подвергают ли при этом людей, как во время войны, против их воли фактическому сочетанию невыносимых болевых ощущений от электрического тока, принудительных строевых занятий и гипноза, чтобы излечить их от нарушений нервной системы, или же им - по их собственной или почти собственной воле -навязывают переживания из детства, дикие сексуальные вожделения и тому подобное, утверждая при этом, что отчетливое воспоминание обо всем этом сможет излечить их.
Здесь врач снова сознает, что наткнулся на границу и на мгновение в несведущей наивности переступил эту границу. Человек как целое не допускает объективации. Поскольку он объективируем, он есть предмет в ориентировании в мире, но как таковой он также никогда не есть он сам. В отношении к нему как объекту можно действовать путем рассудочного внешнего устроения (Arrangieren) соответственно правилам и опыту. В отношении к нему самому - т.е. к нему как возможной экзистенции - я могу действовать лишь в историчной конкретности, в которой никто не является уже «случаем», но в которой совершается судьба и просветление судьбы. Теперь уже недопустимо более смешивать объективно-предметное в человеке как действительном в эмпирическом смысле, и его самого, как являющуюся в коммуникации экзистенцию. Первое поддается изучению, может быть универсализовано, подведено под правила; но вторая всегда лишь исторична и не знает универсализаций. С первым возможно обращение средствами техники, ухода и искусства, вторую можно разворачивать только в общности экзистенциальной судьбы;
д) Поэтому последним средством для врача и больного остается экзистенциальная коммуникация: врач принимает и на себя судьбу своего больного. Теперь он занял новую позицию: релятивизируя все свои прежние методы, он знает экзистенциально изначальное, не допускающее обоснования и сообщения по правилу, умолчание и слово (Verschweigen und Sagen). Больной для него теперь уже и не доступен познанию и лечению, как целое, и не может быть совершенно безлично и безразлично признан отвлеченным для себя существующим лицом и предоставлен затем самому себе. Теперь врач ищет и вопрошает от свободы к свободе, но не стремится ни опекать, ни выдвигать абстрактные требования. Врач ответственно сознает в себе, что он в ответе за умолчание и за слово, - тогда как прежде он или полагал себя имеющим право на безграничную откровенность, когда предоставлял другого ему самому, и перекладывал на другого всю ответственность за воздействие своих слов, совершенно устраняя свою собственную ответственность, - или же, наоборот, полагал себя в полном праве в каждом случае умолчания, поскольку-де больному не нужно знать ничего, кроме того, что непременно необходимо ему для выздоровления, причем свободы другого уже не признавали, более того, врач исходил из предположения, что вполне постигает его. Теперь же умолчание оказывается столь же виновным, как и слово, если умалчивают или говорят просто рассудочно, не зная общности судьбы и историчного сознания. Не только умолчание и слово, но и каждое требование и негласное вменение, всякий вопрос и целеполагание попадает в этот историчный процесс коммуникации двух экзистенций, противостоящих друг другу как врач и больной. Деятельность на основе взаимоотношения цели и средств становится основой и средой. То, что объективно есть лишь попытка, экзистенциально становится риском в процессе общности существования (Was objektiv ein Versuch ist, wird existentiell zum Wagnis im gemeinschaftlichen Prozess des Daseins).
Здесь есть историчное мгновение и созревание. Врач - не техник и не спаситель, но экзистенция для экзистенции, бренный человек рядом с другим человеком, вносящий достоинство и свободу в другом и в самом себе в действительное бытие и признающий их мерилом. Здесь уже нет более окончательных решений, и нет ничего правильного, а есть любовь к благородным существам в нас, которая не есть однако лишь сострадательная любовь к Божьей твари, творящая дела милосердия, не вкладывая в них своей самости, при недостатке подлинного участия - а потому унижая и оскорбляя другого человека (Es gibt keine endg"ultigen L"osungen mehr, und nicht mehr das Richtige, aber die Liebe zum adligen Wesen in uns, nicht als die nur mitleidende Liebe zur Kreatur, die sich ohne Einsatz des eigenen Selbst karitativ bei Mangel wahrhafter Beteiligung - darum den Anderen herabsetzend und kr"ankend - bet"atigt).