Есть всем известное романтическое триединство истины, добра и красоты. Оно имеет очень простой греческий смысл и прямо относится к тому, о чем мы сейчас говорили. Во-первых, сам по себе этот вид – это истина вида, он «на самом деле», всё остальное есть его разновидности. Тогда я вижу, насколько разновидности ошибочны по отношению к нему. По-русски ведь ошибка – от шибать,
т. е. бить, кидать во что-то; ошибка – промах мимо цели, а цель мне задает только вид, тождественный индивиду, это цель, яблочко, так сказать. У меня появляется критерий истины. Поскольку эта идея, или вид, содержит в себе всё в полном совершенстве – не в смысле красивости, а в смысле завершенности, всё в себе содержит, а всё остальное мы понимаем как некоторую ущербность по отношению к нему, то эта завершенность, совершенство и есть идея красоты. Идея красоты – это не красивость, а совершенство, завершенность, исполненность, вот это и есть прекрасное.То, что мы переводим на русский язык как добродетель, – по-гречески арете, (звучит как «аретé»), таким переводом немедленно переносится в нашем сознании в моральный план. Добродетель – это делание добрых дел и т. д. По-гречески же арете
может быть у любой вещи: стул обладает своей арете, вешалка обладает своей арете. Что это значит? Добротность, как русский язык нам подсказывает. Добротная вещь – вещь, которая очень хорошо соответствует своему назначению, она добротна, т. е. очень хорошо пригодна. Каким образом из этой пригодности можно извлечь некий смысл, связанный с красотой? Мы уже говорили: пригожесть. Пригожесть-пригодность, добротность, истинность – это одно и то же, одни и те же характеристики для вещи. Всё это заключено в идее – по Платону и по Аристотелю. Вот этот экземпляр, который есть предел добротности, предел пригожести и предел существования чего-то, он и есть идея всего вида. Аристотель добавляет: не мысленная идея, а на деле существующая, исполняемая (как партитура музыкального произведения), осуществляющаяся.Теперь мы различаем по Платону, что эти люди, которые любители всего какого-то вида, предположим, знаний, любознательные – они любят знание как таковое, поэтому собирают его в огромных количествах, очень много, больше-больше-больше, и никогда не всё. И это радикальная граница, которая разводит их с философами. Философ хочет всё – как одного, а этот – много разновидностей. Если мы спросим, что значит быть прекрасным, то ответ содержится в самой красоте, в том прекрасном индивиде, который только прекрасен, и больше ничего. В каком смысле есть те, которые не вполне прекрасны, с дефектом? А если я этот вопрос задам к бытию, то мне придется сказать, что всё, что отличается от самого вида, некоторым образом не есть. Вот каждый из нас, людей, поскольку мы не совершенные люди, то мы не вполне люди, мы только некоторым образом люди, а некоторым (без
-образием) – не люди, еще не существуем в качестве людей, еще только можем, а можем и не. Всё, что мы видим, какие-то странные вещи: они и есть, и не есть. Они где-то в промежутке между бытием и небытием. Это промежуточное существование вещей, как они в мире существуют. Это не просто чувственные вещи, они вполне уже идейные, видные – мы же по виду всё определяем: это окно, это дом и т. д. Но они вместе с тем и плохо видные, все ненастоящие, несовершенные. Вот об этом – о множестве недосуществующих, о которых, когда внимание мое обращается на них в качестве последней действительности, то я имею не знание, а мнение, доксу, говоря по-гречески. Собрание «докс» о чем-то полезно, только если оно не рассеивает внимание на разное, а собирает его и наводит (как линза) на одно. То, что Платон называет идеей, находится в фокусе некоего оптического прибора, который называется умо-зрением, зрением сквозь ум.Докса
у Платона – вовсе не гипотеза, которую мы строим, размышляя о чем-то. Мнение – это то, что мы всегда уже знаем. Мнение – это то, каким образом мы знакомы с нашим миром. Это мои мнения, потому что они не знают, а просто говорят: это вот форточка… Достаточно спросить: а что, собственно, такое форточка? Мы понимаем, что оно такое само по себе, и вместе с тем имеем перед глазами совсем не само по себе, а что-то, в чем еще что-то, или, точнее, в чем нету чего-то. А держим его в качестве самого предмета. И если мы теперь выйдем из этих глупых примеров и обратимся к нашим знаниям, то там, где я думаю, что я знаю, на самом деле имею мнение. По-гречески докса – это знакомое и общепринятое, вот как мы считаем, полагаем. Эта общепринятость сидит не в головах, первично она сидит в вещах, на которые я смотрю. Злокозненная устойчивость мнения держится не во мне, мнящем, а в том, что то, о чем мнение составляется, – сомнительно. Для того чтобы истинно мыслить, я должен сместить свое внимание с этого «предмета» на предмет сам по себе. Вот это смещение внимания и есть самое главное.