Дело шло к зиме. Ноябрь смораживал в единый ковер опавшие листья, и они целыми лепешками переворачивались, зацепленные нечаянно носком сапога. Кто-то ловкий стал по ночам отрывать вагонку со стен разоренного дома. Потом пошли в ход ступеньки крыльца, черепица стала исчезать с крыши целыми квадратами, и теперь обрешетка зияла из-под нее непотемневшими тесовыми проплешинами. Потом сорвали оставшиеся ставни. Разобрали крыльцо. А в первые темные декабрьские ночи, когда не было луны, скатили первые два бревна со сруба. Как их утащили, одному богу известно! А там уж пошло, пошло… и к Рождеству стоял посреди пустыря один фундамент из красного кирпича… ни намека на забор, ни одной щепки от летнего сортира, что стоял в углу участка, не осталось…
— Говорила — не будить дела. — Констатировала баба Паша, ежедневно утаптывая тропинку от своего дома через обретший почти прежний вид пустырь.
— Да почему? — Не споря, возмущалась ее соседка Наталья.
— А по всему. Видать жа, что дела не будить. Тут так дела ня делаются.
— Как? Не унималась соседка.
— А так. — Прасковья помолчала, закусив губы, пока затягивала три платка на голове. — Так — скоро. Это Россия. Чаво ей жиды сделают. Они сами по себе, а она сама по себе. А вони на них все списать хотели… ня будить дела. Место это гиблое — по всему видать. Не с етого года пошло — не сейчас кончится. Пустырь — он и есть пустырь.
— У тебя везде пустырь, Прасковья!
— Везде, везде, — в… — сильно осерчала баба Паша. — А ты погляди сама — небось, не слепая. Или нахлебалась мало?.. Может, с ними, с жидами то лучша ба жили — они капейку считать умеють… Тваво жиды сажали? А!? А вернули тебе что вместо мужика? Справку? А поначалу хто тут жег… а сейчас мы с чего шикуем. Ты на радиво, Наталья, авоську повесь — в нее сыпаться будить… Нам все мало. Власть туда, власть — сюда, а нам все мало… вот оно и выходит, что кругом пустырь — и взять нечего, и виноватить некого.
— Тише ты, тише! — Испугалась Наталья, — Ишь разошлась — не к месту.
— А мне что бояться? Мне бояться больше не резон. Ты без хозяина, я с сорок третьего сама по себе, а этот-то откуда приехал, знаешь? Генерал?..
— А ты знаешь? — Поддела Наталья.
— Народ все видить — от него не схоронисся.
— Ну?
— То-то и ну… откуда он таких тесов да бревен, чьими руками? Оттуда, из хороших мест, где костей не считают… прости Господи… вот и отливаются слезки… дом, конечно, жалко… луча бы под детский сад отдали…
— Тебя в исполком избирать надо, Прасковья…
— Не надо. Там хрен чаво скажишь… а мальца-то жаль… человеком мог стать… сичас время другое… мог… не судьба… ничему тут ни судьба…
— Ты уж совсем заупокой, — возразила Наталья… — Пошли… — Они повернулись и зашаркали прочь — две темные, совершенно квадратные фигуры на двух столбиках. Через несколько шагов Прасковья остановилась, посмотрела вполоборота назад и, скосив глаза, призналась соседке:
— Я не заупокой… я за Россию… ня будить дела…
Девяносто
Девяносто — это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но, если твоей бабушке девяносто, и она называет тебя мальчик, а тебе сорок, то есть о чем подумать — сколько уместилось в эту цифру.
— Так может быть, ты не пойдешь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
— Ничего. Погода здесь ни при чем. В моем возрасте нельзя останавливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.
— А ты не боялась?
— Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что не понимаешь!?
— Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у него, чтобы не закрыли синагогу?
— Я никогда ничего не просила. У него не надо просить ничего.
— Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи…
— Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю ему, что да как, чтобы он знал правду. А он уж сам знает, что делать…
— И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице…
— Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так он лучше слышит… я же не кричу… я ему могу и здесь рассказать… он все равно услышит… но, знаешь, я думаю ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу…
— И все одно и то же, одно и то же…
— Мальчик, солнце тоже встает и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят… станешь старше — поймешь…
— О чем ты, бабушка? Мне сорок!
— Это не тебе сорок — это мне девяносто. Я никогда не просила его. Бывало так, аж… а фарбренен зол алц верн… дос их хоб гемейнт… ду форштейст, ду форштейст алц… унд их хоб герехнт — дос из а соф…[58]
Но он решил, что нет…— Бобе, майне таере Бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ер![59]