На следующее утро, последний раз взглянув на себя в зеркало, я пунктуально явился в операционную ровно в девять. Меня приветливо встретили, осведомились, хорошо ли я себя чувствую, и сказали, что не сомневаются в успехе операции. После этого моя роль заключалась в том, чтобы улечься на операционный стол, протянуть руку, в которую медсестра ловко и почти безболезненно воткнула иголку внутривенного наркоза, глубоко вдохнуть и с блаженным выражением слушать, как доктор Фольен считает: «Раз, два, три…» На этом я отключился.
Следующее воспоминание: я пытаюсь понять, где нахожусь, почему мое лицо онемело и что это за белые полосы, в которые я упираюсь взглядом, когда смотрю вниз. Несколько минут – и я наконец понимаю, что лежу на кровати в новой комнате, белые полосы – это бинты, охватывающие все мое лицо, а чувствительность отсутствует, поскольку наркоз еще не перестал действовать. Затем в поле зрения возникает довольная улыбка Фольена. Пытаюсь открыть рот, чтобы спросить его, как прошла операция, но он предостерегающе прикладывает палец к губам.
– Вам лучше пока не разговаривать, – говорит он. – Швы еще очень свежие.
И, заботливо поправив одеяло, добавляет:
– Все прошло превосходно. Дополнительных операций не потребуется.
Я впервые слышу о том, что операция могла оказаться не единственной, но в голове у меня такой туман, что думать об этом нет сил. Устало провожаю глазами Фольена и тут же снова проваливаюсь в беспамятство.
Сейчас я в какой-то апатии. Делать ничего не хочется. Задумчиво прикасаюсь к забинтованной щеке и тут же отдергиваю руку. Прошло два дня с тех пор, как мне изменили внешность. Бинты с меня снимут через неделю, а пока только освободили доступ ко рту. Одеревенение лица давно прошло и сменилось неприятным щекочущим ощущением. Прием пищи, простой разговор, чистка зубов – все это мне пока дается с трудом. Не говоря уже о зевоте.
И еще донимает зуд за правым ухом. Тоненькая таблетка динамика спрятана там, и ее присутствие вызывает неудержимое желание почесать шов. Удерживая себя от соблазна, коротаю время в наблюдениях за своим «инкубатором», а еще перелистываю книгу с портретами всех его жителей. Мне необходимо запомнить все лица к моменту выхода в свет.
На третий день ко мне приходит неожиданный посетитель – Катру.
– Я люблю навещать своих учеников после операции, – сообщает он, усаживаясь возле моей кровати. – Мне нравится общаться с ними после того, как им все объяснили. Как вы себя чувствуете, Пятый?
– Неплохо, – только и могу я прогудеть сквозь бинты.
– Не утруждайте себя подробными ответами, – машет он, как будто я рассказывал ему о своем самочувствии полчаса.
Затем поднимает мою книгу с фотографиями.
– Последний этап учебы, – комментирует он, потом аккуратно кладет книгу обратно на тумбочку.
Я не совсем понимаю, зачем он пришел. Катру изучающе смотрит на меня.
– Ну, как вам правда? – спрашивает мой профессор, и по его интонации я догадываюсь, что вопрос скорее риторический. – Предполагали ли вы такое?
Я отрицательно мотаю головой. Бинты трутся о подушку, отзываясь неприятным шумом в голове.
– Грандиозно, не правда ли? – с подъемом говорит профессор. – Не столько масштаб, сколько идея. Как смело, как дерзко, как необычно. И главное-то – идея ведь лежит на поверхности. Только никто до нас ее не подобрал.
Я пытаюсь выразить свой скептицизм взглядом и неопределенным мычанием. Очевидно, мне это удается, потому что Катру смотрит на меня и уже не так приподнято говорит:
– Насколько я понимаю, вы не разделяете моих восторгов.
Я несколько виновато пожимаю плечами: да, вот так, уж простите, не разделяю. Он закладывает ногу на ногу и продолжает:
– Вам, пожалуй, идея наша кажется глупой, а сам эксперимент – бессмысленной тратой времени, усилий и денег. Не стесняйтесь, будьте откровенны. Вы же знаете, теперь вы нам гораздо нужнее, чем мы вам.
Выслушав мои нечленораздельные полуутвердительные звуки, профессор говорит:
– Да, конечно, это ведь так очевидно. Человек стареет, потому что его организм изнашивается. При чем здесь психология? Ничто не вечно, всему приходит конец, бог дал, бог и взял, так устроен свет. Черепаха доживает до двухсот лет, собака – до двенадцати, мотылек не живет и дня, а человек, как говорят оптимисты, может дожить до ста двадцати. Каждому созданию свой срок. А мы тут пытаемся спорить с элементарными фактами, не имея на то никаких серьезных оснований. Напоминает ваши мысли?
Я киваю, пожалуй, слишком радостно. Катру с любопытством смотрит на меня.