Но эту горизонталь он первее всего должен обрести в отношении к себе. Наша ревность начинается не в том, к кому мы ревнуем. Не в ревнивом отношении к нему. Она начинается в ревнивом отношении к себе. Это себя я числю достойным самой высокой участи, это своего унижения не могу перенести — и только проецирую на любимую. Она должна быть Прекрасной Дамой, чтобы я был ВластелинПрекраснойДамы. “Возвышая” свою избранницу до богини (пусть только через символическую отсылку к “женской ипостаси божества”), я тем самым — через дальнейшее овладение своей избранницей — возвышю до божества — себя, покоряю себе божество.
Если бы я верила в бога в авраамическом смысле, в верховно-личностного единого Бога, стоящего над нами, то сказала бы, что наш мужчина хочет дешевой ценой купить свою божественность, а дешево в этой системе мышления можно только продать свое первородство.
Причем все, о чем я говорю, он видит сам. Видит — и не видит. Он весьма дельно — в умозрительной самокритичности ему вообще не откажешь — замечает, что ему потому и необходима “нетронутая” возлюбленная, что “ее нетронутость и есть икона его неизменно высокого достоинства” — и что “по существу, это возложение на нее высокой роли” есть не что иное, как освобождение от высокой и тяжелой, некомфортабельной, но желанной роли — себя самого, труднодостижимое убийство сразу двух зайцев: отказ от роли-сохранение роли (за ее счет).
Но он не видит (для этого он слишком “слит с собой”, как каждый из нас), что еще читается в этом “возложении на нее высокой роли” “жены Цезаря”. А читается тут: человек, настолько любящий самого себя, что ему непременно надо быть Цезарем, тем самым открывает как раз то, что любит самого себя — недостаточно. Не настолько, чтобы, при всей обычной для каждого самовлюбленности, принять себя как себя, а не как Цезаря. Если я себя приемлю, то должен принять, полюбить себя — в нашем случае — и в совокуплении с другим, не подозревая в этом акте ни возвышения над другим существом, ни унижения перед ним и надругательства с его стороны (ведь если себе нравишься, то и не подозреваешь — в крайнем случае, чисто умозрительно и очень спокойно допускаешь, — что кто-то глядит на тебя другими глазами); а увидев дело так, так почувствовав его, должен принять и ее не как “жену Цезаря”. Должен почувствовать в ней что-то стократ более важное для меня, нежели то, была она с кем-то, как со мной. близка или нет. Когда же я чувствую как чувствую сейчас, то это значит в действительности, на глубине — я не ее, а себя в ней не принимаю: если она видится мне в совокуплении безобразной, и я не могу перенести, что безобразие ее видит другой, то, значит, таким себе кажусь и я сам — когда вижу себя в ней со стороны. Я не выдерживаю в ней разрушения, перечеркивания, надругательства над иконой меня самого. М о е г о надругательства над моей иконой.
Повторяю, кому-то иконное, вертикальное мышление пойдет на пользу (нужно считаться хотя бы с традиционным, уже генетическим монотеизмом), промежуточно подготовив его к истине — трансценденции горизонтального типа. Но для нашего мужчины это губительно. Ему прежде всего нужно отказаться от иконного мышления всякого рода — по всем трем линиям отношений: к Богу, к другому и к самому себе. Причем непременно от всех трех сразу: задействование любой из точек треугольника неминуемо приведет к задействованию всех трех.
Он будет несчастен до тех пор, пока не помножит себя на нуль и не станет нулем. Пока не примет, не полюбит себя таким, каков он есть, — нуль так нуль, просто — любимый нуль.
Но чтобы к этому прийти — надо к этому идти, через “обломы”. Какой дурак, однако, будет призывать к самодеятельному сотворению собственных катастроф? То, что было органичным для Блока, для всех остальных может оказаться искусственным.
Если же жизнь и сама собой сложится для нашего “мужчины” катастрофически — сомнительно, чтобы, при всем его уме, он нашел в себе силы оставить комфортабельную раздвоенность, в которой пребывает, и забыть “красивые уюты” ради сомнительного, жалкого “счастья нуля”.
Ума не приложу, что делать. А цель совсем рядом. Все как на ладони.