— Понимаешь, — продолжал объяснять Ленька, — дружба — это верность и честь. Без верности и чести не бывает дружбы. Без дружбы и чести нет верности… А вот честь — она всегда… Она сама по себе… Понимаешь?
Никита ничего не ответил. Дружбу он уважал, она не раз выручала его в трудную минуту. Но вот рассуждать о таких вещах, как верность и честь, ему никогда не приходилось. В том мире, откуда он пришел, была, конечно, своя верность. И даже своя честь была. Только об этом не принято было говорить.
Занятные Никите попались знакомцы. Смешно на них глядеть. И игру придумали какую-то шибко мудреную. Здоровые парни, лет по двенадцать небось уже стукнуло, а лепят каких-то сыщиков. За последние три года Никита играл только в очко да в три листа, а уж в сыщиков-то, извини-подвинься! Сколько раз ему приходилось, дурея от страха, отрываться от грохающей сапогами толпы под жуткий свист дворников и милиционеров.
— А этого Гленарвана, не сомневайся, мы все равно найдем, — сказал Карпа. — Он нам давно подозрительный. Правда, Леня?
Ленька не успел ответить. В светлом проеме между сваями показался чей-то темный силуэт и раздался веселый окрик:
— Пинкертоши, вы где?
— Мы здесь, Володя! — крикнул Ленька и полез наружу.
— Это Ленькин братуха. Он из горкома РКСМ, комсомолец, — шепнул Карпа Никите, устремляясь за Ленькой. — Он про нашу тайну ничего не знает, ты не думай… Это он просто дразнится, потому что мы книжки про Пинкертона любим. Пошли.
Ребята выбрались из-под причала, жмурясь от яркого дневного света.
— Эге, да вашего полку прибыло. А это кто? — спросил высокий парень в выцветшей гимнастерке, подпоясанной широким армейским ремнем.
— Это, Никита, сын Лепехина из редакции, — сказал Ленька.
— Небось тоже в комсомол метишь? — спросил Володя.
Никита не знал, куда он метит, но на всякий случай кивнул.
— Три пацана — это уже ячейка.
— Да, ячейка, — протянул Карпа. — А когда записываться приходили, так ваш Головко знаешь что сказал? — при этих словах Карпа странно изменился. Он раздался в ширину, у него опухли щеки, а взгляд устремился куда-то в небо. «Комсомол — це вам не в бабки грать, це — передовой авангард рабоче-крестьянской да казачьей молоди», — сказал Карпа нравоучительным басом.
— Похоже, — засмеялся Володя. — Но вы не расстраивайтесь, братва, ваше время впереди. А пока для вас есть у меня дело. Нечего вам под причалом ошиваться.
Карпа многозначительно посмотрел на Никиту. Ленька потрогал козырек кепки, облизнул губы.
— Но! Какое задание?
— Разговор этот долгий, — сказал Володя. — Пойдемте-ка лучше в горком.
Никита боялся этих слов: горком, чека, губком — от них всегда веяло опасностью. Он подумал было, не пора ли смываться, но все-таки пошел за ними, отстав на всякий случай на полшага.
Этот Володя, Ленькин братуха, привел их в просторную комнату с двумя пустыми столами. За одним столом сидел толстый парень с маленькими глазками и, пыхтя и отдуваясь, что-то писал красной краской на длинной бумажной ленте. Никита догадался, что это и есть Головко, которого передразнивал Карпа, похоже получилось.
На стене висел плакат: толстый поп, хватающий жирной лапой узелок с яичками у старушонки, и надпись: «Все люди — братья, люблю с них брать я».
И еще один, непонятный. Усатый красноармеец в синем шлеме с красной звездой показывал на тебя пальцем и спрашивал: «А ты записался в ЧОН?»
Ленькин братуха долго разговаривал с ними. Никита не все понимал из их разговоров. Но Карпа потом объяснил ему, что Володя приказал им отправиться к бойскаутам.
После горкома Никита пошел к отцу. Карпа и Ленька проводили его и договорились назавтра встретиться после обеда.
Никита вбежал в ворота приземистого кирпичного дома. Во дворе дымила походная кухня. К ней подходили люди. Повар в солдатской форме и белом фартуке разливал в котелки и миски пахучее варево. Рот Никиты мгновенно наполнился слюной, и он прошмыгнул в низкую дверь столовой.
Прямо против двери тоже висел плакат: «Чтоб избежать холерной муки, мой чаще хорошенько руки!» Отца Никита увидел сразу: он сидел за свежеоструганным столом и спорил с каким-то дядькой в кожаной куртке и ремнях. Дядька горячился, размахивая руками, шлепал ладонью по столу:
— …Он до революции в купцах ходил, при англичанах торговал. К стенке его надо было поставить. А теперь этот субчик кондитерскую на углу Поморской открывает, крендель золоченый над дверью повесил, да еще название придумал: «Красный бублик»! Скотина! Что же, я к нему за белыми булками ходить буду? Как это называется?
— Уймись ты, уймись! Суп прольешь, — говорил отец. — Нэп это называется, новая экономическая политика. С разрухой кончать надо. Пусть-ка и торгаши на социализм поработают.
Никита подошел.
— А, Никита, — сказал отец. — Садись давай. Навались. Из камбалы суп. Остывает.
— Твой, что ли? Нашел наконец? — спросил Кожаный и обрадовался.
— Мой, — сказал отец.
— И жену нашел?
Отец молча смотрел в котелок.
— Нет ее… — сказал он тихо.
И Никите вдруг захотелось заплакать.