IV. Правда, это не такая равнина, чтобы притягивать меня к себе. Не сирые топи между Луккой и Пистоей, над которыми птицы пролетают быстро и боязливо, словно опасаясь изнемочь прямо посреди этой безудержной печали. Это не мятые плоскости Бранденбургской равнины, где бдительные крылья мельниц ждут ближайшего ветра. И даже не почти уже равносильные морю поля Западной Пруссии с их тихим, широким прибоем, в котором они медлительно копят золото своих вечеров. Это просто-напросто чешские пашни, тучные и мирные. На них всякий незаметен, и никому не обрести здесь одиночества. То и дело попадаются несколько вишневых деревец да яблонь, и рядом с ними человек кажется незначительным и дюжинным, пусть даже в душе он одинок и бесприютен за двоих.
V. И, бог знает почему, я представляю себе, что таковы и мои девушки. Чем больше их собирается вместе, тем более одинока каждая. Та, что вступает в круг молчаливых сестер, в сущности, уходит от них, и ужасно, что никто не ведает, куда. — Один старик сказал мне как-то на закате, что все пути, ведущие в неведомое, приводят к Богу. Он знал об этом доподлинно, и я верю ему по сию пору. Да только, боюсь, мои девушки урождаются у Бога в столь разные сроки, что первые уже убежали далеко вперед, а запоздавшие еще стоят, пораженные, перед Ним — без дыханья, с горячими лицами. Эдак они никогда и нигде не смогут увидеться сразу все. А уж тем более если представить себе, что ничто не остается в Боге, но устремляется через Него вовне, — мало того, быть может, лишь начинает шевелиться, едва найдя Его.
VI. Мои девушки и не находят, и не ищут. Они даже не припоминают, чтобы когда-нибудь искали. Они лишь смутно знают, что делали какие-то находки — еще до того, как стать большими. То, что тогда, против ожиданья, льнуло к их робким загорелым ручонкам или к еще более робким сердцам, — они сберегали все эти годы, была ли это погнутая брошь или невзначай брошенное слово. Так славно размышлять, кому служили эти вещи и зачем. Делая находки, я всегда чувствовал себя наследником, занимающим трон после неведомого владыки. И такой опыт дает мне право утверждать, что мои девушки — настоящие наследницы женщин прошлых времен, носивших прекрасные и тяжкие венцы.
VII. Для мальчиков стать большими — значит достичь совершеннолетия. Но вот большие девушки — куда менее взрослые, чем маленькие. Маленьких целуют чисто и часто; больших предпочитают целовать тайком. Вот в чем различие — и определенно одно из самых странных. Мальчики врастают в свою мужественность круто и непреклонно, одним махом; и сам не заметишь, как она становится им впору. Девочки внезапно бросают свое детское платье — и вот робко и зябко стоят у начала совсем иной жизни, где уже не в ходу слова и монеты, к которым они привыкли. Ровно и спокойно они развиваются лишь до порога своей зрелости. А потом — стрелки часов начинают безбожно врать. Бывают дни, вовсе не похожие на дни, а за ними приходит ночь, равная тысяче дней.
VIII. Пожилые люди на деревне рассказывают, что в добрые, иначе говоря — их собственные, времена молодые девушки долгие осенние вечера проводили за прялкой. В большой уютной горнице чинно собиралась целая компания, все задумчиво усаживались в кружок, и нередко запевал для них свою песню ранний огонь, уютно пристроившись на барских дровах в шатровом, отделанном кафелем камине. Ароматы белого тонкого полотна, кекса с изюмом собственной выпечки (по ревниво оберегаемому рецепту) и горячей, потрескивающей еловой смолы, смешанные в правильном соотношении и услужливо сопровождающие мою добрую старую тетушку Здени, были, видно, причиной тому, что ей, хрупкой седой женщине, вспоминалось многое из пережитого сорок пять лет тому назад в этой полной обещаний будущего атмосфере. Но нам нечем воскресить этот чудесный ладан, а моя добрая тетушка Здени уверяет, будто все лучшее, что тогда было у нее на уме, накрепко вплетено в нити белой ткани, неприкосновенно сберегаемой ею круглый год в шкапу из тусклого махагона; ведь раз уж оно не сбылось за всю ее долгую жизнь, то пускай лучше останется лежать между скатертей, считает она.
IX. Вот так оно всегда и бывает. Люди предпочитают вплетать свои мечты в самую сердцевину какой-нибудь шали, но не позволяют им расти рядом с жизнью, в которой слишком мало солнца, чтобы им вызреть до конца. Умирая, их оставляют в маленьких и будто бы ненужных, старомодных вещах, скрывающих все вплоть до своего распада. Они таят не молчанием, но исполняя сентиментальные песни на языке, последний носитель которого умер, и никакие словари, никакие учителя не имеют о нем даже представления. Вот и отделанная слоновой костью прялка моей славной бабки, Йозефы Кристины фон Гольдберг, мало чем помогает мне понять так любящих прясть девушек в маленьких и совсем маленьких городках моей родины.