Марк начал зеленеть от ревности, только нос его по-прежнему оставался влажно-розоватым.
— Я всего лишь выполнил вашу просьбу — передал документы лично в руки Иране, и с тех пор стараюсь ни от чего не замыкаться и отдаваться всякому впечатлению, ведь завтра-послезавтра каникулы кончатся, дымка рассеется и…
— … надо будет возвращаться к привычному течению жизни?
— Именно так.
— Было бы так, если бы вы возвращались не в Москву. — Она взглянула на меня так же, как тогда в поезде, будто ждала чего-то.
Эти ее слова и взгляд нельзя было не истолковать как намек. Я понял это и по Марку, начавшему снова слегка косить, и по Иране, подошедшей в тот момент к нам откуда-то сзади.
— Когда дымка рассеется, Тата, он сядет за роман. Это и будет привычным течением его жизни. — Ирана, желая продемонстрировать перед подругой свои права на автора и на его будущий роман, снова взяла меня под руку. — Выведет всех нас на чистую воду.
— Неправда, Илья не похож на моралиста. — Татьяна хищно прищурилась на добычу.
— Моралист, моралист.
— Какой он к черту моралист. Немножко циник, немножко романтик, немножко раздолбай, — не удержался и вставил словечко Марк.
— Таня, я согласилась фигурировать в романе под своим именем. Что мне терять?
— Если найдется местечко и для меня, я тоже хочу под своим… Таточка. Татьяна Рублева. Звучит?
— Даже слишком, — говорю. — Для русского читателя фамилия эта связана с Отцом, Сыном и Святым Духом. Лучше — Рулева. Или что-то в этом роде.
— Что значит, «что-то в этом роде»?! — она пятью растопыренными пальцами показала нечто барочное. — Я не согласна. Батюшка, — крикнула она на весь бар, — идите к нам, вы должны нас рассудить!
Отец Алексей, до этого момента беседовавший с беременной родственницей Ираны, у которой мы были в гостях в тот самый день, который можно считать по-настоящему началом моего отпуска, смущенно оглянулся на зов и, извинившись, отправился к черному платью с вырезом сзади.
Через некоторое время я, помешивая в стакане остатки льда пластмассовой лопаточкой, уже пикировался с ним.
— Вы что же это, теософией увлекаетесь? — спросил он меня, не в силах сдержать возмущение.
— И антропософией, и дзен-буддизмом. — Хорошо, что я ни словом не обмолвился о телесно-ориентированной психотерапии, а только Христофора Арамыча вспомнил и повторил его слова: — Скажите, батюшка вы никогда не замечали, что некоторых людей так и хочется назвать другим именем? Они как будто в стороне от него. Потому и имя их колеблется.
— Имя не может колебаться. Оно дано нам от Бога и является нашим долгом, обозначенным одним единственным словом. Имя, каким бы оно ни было, всегда соразмерно природе носителя.
— Даже тогда, когда носитель, как вы выражаетесь, еще не осознал свой долг?
— Возьмите младенцев во Христе.
— Но ведь человек меняет атомы и маски каждые две-три минуты.
— Маски — это у богохульников-язычников… И душа их, грешная, пребывает день ото дня в колебательном состоянии, из-за чего и имя колеблется, как вы изволили заметить. И выбрать они никак не умеют, потому и мучаются-страдают, и других мучают.
Где-то на середине пути от стойки бара Хашим вдруг сменил курс — все-таки решился подойти к нам, конечно же, ему хотелось, чтобы это было замечено как можно меньшим числом присутствующих, но после того, как в нашу стайку благополучно влился отец Алексей, он оставил эту надежду. Шел он к нам с дочерью, и я догадался почему: присутствие ребенка само собой обеспечивало соблюдение ритуала, которое могло быть нарушено (или уже было частично нарушено, кто его знает) из-за моего присутствия здесь. Уж не этого ли добивалась Ирана?
Как подобает старым друзьям, сто лет не видевшимся, мы и обнялись, и расцеловались.
В баре кое-кто с облегчением вздохнул.
— Видишь, какой я тебе сюрприз приготовила ко дню рождения. — Ирана поправила на мне узел галстука, для того, видимо, чтобы сюрприз казался больше, чем сюрприз.
Кое-кто в баре опять напрягся. Например — Заур-муаллим, все это время следивший за нами из-за столика у самого витража, который, судя по яростному полыханию, давно уже должен был бы обуглиться.
— Вот ты стоишь, и вся юность перед глазами, — сказал Хашим, проявляя неслыханную для него сентиментальность. — Илья, а как мы жили-дружили!.. Э, разве сейчас кто-нибудь дружит так? Косила, я правду говорю?
Марик аж закашлялся.
Хашим неотрывно глядел на мой галстук, будто он служил проводником в нашу юность.
— Несколько пестроват, — наконец выдавил он из себя. — Именно поэтому я его и не носил. — Сказал и посмотрел Иране прямо в глаза.
Ирана улыбнулась ему своей фирменной улыбкой.
Я почувствовал себя оплеванным.
— Да, раньше были другие времена… — воспользовался паузой батюшка. — С одной стороны вроде как советские, а с другой… и для души простор, и слово не болело. — Ну да ничего, мы вот тут, на земле нашей, церковь строим Святого Александра Невского на пожертвования…
— О, это надолго. Может, потреплемся, старче? — тихо предложил мне Хашим. — Марк, скажи там, чтобы нам принесли «Уокера» в белую комнату.