Храм… Древнее славянское слово – «Храм», «Кром», «Дом». Место защиты. И «кормить» – оттуда же. Из века в век любой храм – мечеть или кирха, костел или собор – всегда были местом защиты. Но вот пришло новое время – и храм стал местом казни.
Сначала люди лежали в притворе и кафоликоне. Но места было мало, люди лежали друг на друге. Поэтому тех женщин, кто с детьми, отправили по скользкому от крови полу в алтарь.
Потом пришла усталость и люди стали засыпать. Они заворачивались в ковры и одежды священников и диаконов, найденных в ризнице.
Утром, в ризнице же, нашли и чайник. Обрадовались, потому что в одном из притворов нашлась и крещальная купель. Там была вода.
Водой размачивали просфоры, давали раненым. Обмывали раны, стирали кровь.
Святые не думают о святости предметов. В глазах святых нет заботы. В глазах святых спокойствие. Да, они кричали, когда им вытирали раны мокрыми ризами. Но взгляды их были спокойны и потусторонни. У икон такие взгляды.
Там, за храмом, за Ковчегом, что-то постоянно взрывалось и бабахало. Иногда здание, как корабль, качалось на волнах взрывов. Тогда люди ползли к накренившейся стене, а со вздымающейся стены падали плоские, светящиеся осколки витражей. Эти осколки падали с высоты стеклянной гильотиной, прорезая в человеческих телах новые дыры. И снова текла кровь.
И был это день первый.
И был день второй – из купели сделали туалет. Три бутылки же «Кагора» разливали по золотой ложке самым слабым, в том числе и Оленьке.
А когда «Кагор» кончился, и золотая ложка опустела. У старца под куполом не было половины лица, но руки он все еще распахивал, обнимая измученных людей. Лицо его было разбито миной.
«Это не мое кино», – думала Татьяна Леонидовна и гладила по голове Оленьку и стряхивала чужую сухую кровь с ее когда-то шелковистых волос. Это не ее фильм. Это фильм про Великую Отечественную. А у нас же совершенно другой сюжет. Или этот же? Вот так бывает в двадцать первом веке? И нацизм есть, и Интернет есть. Но приходят чужие люди с оружием и тащат тебя в церковь, заложниками. Свои люди, соседи. Это какое-то чужое кино, неправильное.
И настал день третий. Затихла земля, перестала ворочаться. В разбитое войной окно влетел сизый голубь. Кивнув головой, он закурлыкал. В дверь стали долбить. Толпа зашевелилась, люди поднимались с мраморного пола. Окровавленные струпья волос мерно качались на головах.
Двери распахнулись. В храм ворвались лучи солнечного света. В этом свету появились три фигуры. Свет обтекал их золотом, не давая разглядеть лица. Вострубил один из них:
– Люди, граждане, выходите. Мы вернулись.
Люди, не веря голосу, осторожно поднимались с пола, протирали глаза и смотрели на фигуры в золоте.
Татьяна Леонидовна подняла спящую Оленьку и шагнула к выходу. Как больно старым костям, боже…
В дверях внучку осторожно принял на руки человек.
– Батька, ты? – сквозь нездоровый сон спросила Оленька.
– Я, – ответил знакомый и незнакомый одновременно мужчина с георгиевской ленточкой на автомате.
– Пашка, – простонала Татьяна Леонидовна. – А доча…
– Да здесь я, здесь, мамо! Держи ей руку, сейчас вколю. Держи руку маме. Вот, все. Все хорошо будет, мамо. Мы здесь, мы вернулись. Несите ее! Дочка, иди ко мне…
Остывали автоматы. Догорал дом и БТР. Валялся в кювете холодильник «Либхер». Раздавленные пирожки пылились в кювете. Мертвых людей с черно-красными повязками закидывали в «Уралы» люди с георгиевскими лентами. На косом заборе сидел толстый кот Степан и с презрением смотрел на суетливых людей. Где-то взорвался боекомплект украинского танка.
– Мамо, а война уже кончилась? – спросила Оленька. Над луганскими степями вздымались дымы, ответить дочке было нечего.
ДОРОГА
Тёща умерла в субботу. Сейчас мне кажется, что этот, относительно поздний звонок, сразу прозвучал вестником несчастья. Днём я разобрал кресло-кровать, чтобы отвезти его ей, в Горловку. Не успел.
Борхес сказал, что наше представление о городе анахронично. Был бы он библиотекарем в Донецке, четвёртый год обстреливаемом, то написал бы рассказ «Современные Иуды». Но он жил на другом континенте и вряд ли слышал слово «Украина».
Зачем мне знать о том, что прекрасная дорога в Горловку насквозь простреливается, перекрыта блокпостами, изрыта осколками? Моё представление о родном городе – упрямо анахронично. Я цепляюсь за него и не хочу знать, что делают вокруг него
– Мама умерла, – говорит жена. И наш хрупкий семейный мир, стоящий на спине донецкого безвременья, вмиг развалившись, летит в бездну: тесть не ходит, беспомощен, всё в доме держалось на ней…
Как мне доехать до Горловки по незнакомым просёлочным дорогам, в кромешной зимней тьме? За полчаса до комендантского часа?