Для Плеханова это был только «оппортунизм» — главный и смертельный враг революционного марксизма. Он, как и все русские социалисты, находился в том счастливом положении, что мог считать себя свободным от исторического груза тяжелых и медлительных рабочих партий, профессиональных союзов, тред-юнионов. Борьба с ревизионизмом была для Плеханова только литературной борьбой. Он не мог противопоставить противникам ни опыта практического руководства рабочим движением, ни политического парламентского стажа. Зато у него был огромный неизрасходованный запас революционного темперамента, революционные русские традиции и революционные русские перспективы. Он выступал как литератор и интеллигент. Этого было бы еще недостаточно. Но он был русским революционным литератором и интеллигентом. На международных социалистических конгрессах («второго интернационала») все делегаты представляли рабочих своей страны; русские — представляли идею революции, революцию в чистом ее виде. И неудивительно, что ревизионизм открыто проник только в западные социалистические партии, и всюду — в Германии, Австрии, Франции, Италии, — образовались реформисты и радикалы, правые и левые. И только в России были исключительно левые, а правых совсем не было и быть не могло. Ревизионизм в России почитался не разногласием, а преступлением, предательством, изменой социализму. Попытка замолвить и в России словечко в пользу Бернштейна была сразу пресечена, и Кускова с Прокоповичем оказались за пределами социализма и партии. «Vademecum» Плеханова это даже не полемика с русскими ревизионистами, а нечто вроде уголовного расследования. Стремительностью отпора ревизионизму в России надолго отшиблена была всякая охота к самостоятельной критике марксизма. Плеханов авторитетом своим освящал эту жестокую войну с ревизионизмом и эту же непримиримость и жестокость переносил и в разногласия европейские. Это создало ему заслуженную репутацию самого левого из европейских вождей международного социализма.
На международных социалистических конгрессах в Париже 1900 г. и в Амстердаме в 1904 г., где происходили генеральные сражения между реформистами и радикалами, Плеханов выступал против всяких компромиссов, был левее Каутского, левее Адлера, которых обличал в уступчивости и оппортунизме. Радикалы победили, но Плеханов остался недоволен: почему не
ревизионистов? С крайней враждой Плеханов относился к Жоресу. В своих статьях о конгрессе в Амстердаме он пишет о нем с насмешкой, как о мещанине, не способном понять дух классовой борьбы, подчеркивает его ограниченность, беспринципность.Ему не нравится даже красноречие Жореса. В речах «незаметно крепкой мускулатуры логики». «Длинные и широковещательные, ноздреватые и громкие, — пишет Плеханов, — они производили на меня почти комическое впечатление полным несоответствием очень бедного содержания с крайне пышной формой».
Плеханов не понимал Жореса, и в этом непонимании (вероятно, взаимном) обнаруживалось различие между двумя талантливейшими представителями международного социализма классической его эпохи. Оба они призваны были стать вождями пролетариата в своей стране, создателями национальной социалистической школы. Но Жорес был сыном своего народа, пережившего ряд революций, народа со старой культурой и богатым опытом демократии; Жорес был государственным человеком, близким к политической жизни и к власти, близким в то же время и к французскому рабочему и крестьянину. Франция была для него не отвлеченной величиной, видной издали и сквозь призму литературных отражений, а наглядной конкретностью. Жорес был марксистом. В «Социалист. Истории» он показал мастерское умение пользоваться анализом экономических отношений для освещения всей сложной политической жизни. Но слова о свободе, о личности, справедливости, гуманности и демократии не были для него словесными завитушками на революционной программе. И он говорил об этом с пафосом и вдохновением, внося идеалистическую ноту в свои речи и статьи.
Вот это и смешило Плеханова, казалось ему тогда, в девяностые годы, комическим. Революция съедала в нем без остатка все другие чувства, кроме политических. «Salus revolutiae — suprema lex», — говорил он на втором съезде рос. с.-д. раб. партии, а революция предъявляла в России требования жестокие и беспощадные. Отсутствие практического опыта, пустота окружающей отвлеченности, литература вместо живого дела создавали эту единственную в своем роде прямолинейность. В этом была, конечно, и ее сила. Там, где Жорес с вниманием, интересом, по необходимости с терпимостью, останавливался перед упрямым жизненным явлением, растущим не по указке, и принужден был подчас обходить его стороной, Плеханов шел прямо вперед по гладкой дороге начертанной схемы, никуда не сворачивая, ни за что не зацепляясь.
7