— Эй! — кричали ополченцы кремлевским сидельцам. — Где же ваш литовский канцлер? Видать, Литва вся вышла, одна Кишка осталась! У Ходкевича сила ого какая! — пятьсот сабель!
Пан Кишка был ротмистром в отряде литовского гетмана Ходкевича. Выходило, что москали знают о польском войске больше, чем знали о нем в Кремле.
Патриарху Гермогену вернули его келейника. Вдвоем молились о спасении Отечества.
— Велик грех измены помазаннику Божию, — говорил Гермоген Исавру. — Предала Москва плохенького царя Шуйского, и царство погибло. Но Господь услышит. Господь простит. Близок час, когда слезы раскаянья окропят расчлененное тело России, и те слезы будут как живая вода, соединят разрубленное, оживят мертвое. Наши тюремщики держатся в Кремле из последних сил. Близок час, Исавр!
Келейник усомнился.
— Три месяца стоят многие тысячи под стенами не Москвы — Китай-города, Кремля, а ничего с поляками поделать не могут. Подкопов под стены не ведут, лестниц к стенам не ставят.
— Какое сегодня число? — прервал патриарх причитания Исавра.
— Восемнадцатое июня, мучеников Леонтия, Ипатия и Феодула. Боголюбской иконы Божией матери.
— Боголюбово, слышал я, место раменное, — вздохнул Гермоген. — Даровал бы Господь свободу, обошли бы мы с тобою, Исавр, все русские обители, подивились бы красоте родной земли. Нет угоднее дела, чем зреть и хвалить землю пращуров.
— Владыко святый! Помоги, вот силюсь вспомнить образ Боголюбской, а перед глазами — пусто.
— Лепая икона, — сказал Гермоген. — Богоматерь написана во весь рост, в правой руке у Нее свиток, левая раскрыта ко Иисусу Христу, что в небеси на облаке. А на земле коленопреклоненный князь Андрей и храм, а может быть, и два храма…
— Владыко, смилуйся! Просвети, как явилась святая и чудотворная…
— Князь Андрей шел из Киева во Владимирскую землю, переселялся. Вез он икону Умиления, писанную евангелистом Лукой, ту, что рядом с нами ныне, в Успенском соборе и зовется Владимирской.
Келейник при имени иконы пал на колени, отбил три поклона.
— Лошади, везшие киот с чудотворной, — продолжал Гермоген, — в том месте, где теперь Боголюбово, встали, как вкопанные. И было князю видение в том самом месте, в шатре. Сие видение князь Андрей повелел запечатлеть на иконе, а себя нарек Боголюбским.
— Почитать бы акафист чудотворной, — сказал Исавр.
— Утешим себя чтением «Псалтыри». Где откроешь, там и читай.
И открыл Исавр «Псалтырь» на странице, где сказано: «В бедствии ты призвал Меня, и Я избавил тебя; из среды грома Я услышал тебя; при водах Меривы испытал тебя. Слушай, народ Мой, и я буду свидетельствовать тебе; Израиль! о, если бы ты послушал Меня!»
— О, если бы ты послушал Меня! — повторил Гермоген и заплакал.
Но тут загремели засовы, и слезы, как от сильного ветра, в мгновение высохли на лице патриарха. Пришел Михаил Глебыч Салтыков. Встал у порога на колени.
— Видишь, я чту в тебе моего патриарха!
Гермоген молчал, ожидая каверзы от изменника. Салтыков поднялся с колен, сел на скамью против святейшего, глядел одним своим глазом в самое лицо.
— Плохо ты молишься, великий пастырь. Задуматься пора. Чем горячее твои молитвы, тем меньше на Руси благодати.
— Правду говоришь, — согласился Гермоген.
— Молишься не о том. Господь желает на Московском царстве Сигизмунда, а ты своими молитвами перечишь высшей воле.
— Ты пришел, чтобы это сказать?
— Я пришел сказать тебе, упрямец, — Смоленск пал. Воеводу Шеина на дыбу поднимали, увезли в Литву. Будет за упрямство гнить в литовской тюрьме.
— Всю Русь в тюрьму не посадишь.
— Ты за всю Русь молчи. В тюрьмах дураки сидят. Умные умным в ножки поклонятся и будут жить припеваючи.
Гермоген сидел опустив голову, но теперь он посмотрел на Салтыкова.
— Что же ты ко мне ходишь, к дураку? Кто тебя ко мне водит? Уж не совесть ли твоя, а, Михаил Глебыч?
— Скоро все тебя забудут, упрямец. Мы открыли мудрого пастыря в Арсении-греке архиепископе Архангельском.
— Архиепископе? Архангельском? — удивился Гермоген. — Оттого Архангельском, что служит в Кремлевском Архангельском соборе? А кто его в архи-то возводил?
— Да уж нашлось кому… Ты все же подумай, святейший! — Салтыков встал, широко, по-хозяйски прошелся по келии. — Дело ли патриарха из-за упрямства взаперти сидеть? У короля войско теперь свободно, завтра уже придет под Москву. Подумай, крепко подумай! Сегодня ты еще нужен нам, боярам, но завтра — нет. Твои духовные овцы — русское племя ничтожное — овцы и есть. С такими тысячами под самый Кремль подступились, а взять ни ума нет, ни умения, ни хотения. Знают, что ты в темнице, но не торопятся вызволить.
— Оставь нас, — сказал Гермоген, — нам с Исавром на молитву пора.
— Бога ради, не проси за Московское царство, чтоб еще хуже не было! О себе молись.
— Сначала моя молитва о тебе будет, Михаил Глебович.
Двух недель не минуло, снова пришел Салтыков в скорбную келию Гермогена. Белизной лица и белизной седин сравнялся. Погасший человек.
— Радуйся, — сказал патриарху. — Бог меня покарал. Гермоген перекрестил боярина.
— Ничья беда христианину радостью быть не может.