Я бросилась на кухню, зачерпнула воды, Турчин отвернулся к окну, чтобы не унизить ксендза взглядом, когда тот придет в себя. Пан Теодор не взял чашки с водой, серые, с увеличенным зрачком глаза смотрели непримиримо, он ненавидел Турчина и наше обыкновение иметь не только имя, но и отчество, будто это не общее для нашего народа обыкновение, а привилегия русской знати. Он вышел из припадка так скоро, что я усомнилась — болен ли он? — но ксендз болел давно и тяжко. Потом мы узнали, каким спасением была для него Матильда Стрижевская, любимая женщина и сиделка в бессонные ночи, когда пан Теодор метался между светом и тьмой, между Пруссией и Польшей, постигая истину незаурядным умом и опасаясь следовать ей.
У Турчина был несчастный вид. Он не боялся ксендза, но горечь проникала его от предчувствия, какую войну придется вести, как низки и грязны будут ее орудия. Мы видели возможность братства людей; пусть вспышками, озарением, краткостью искры, как в опыте среди реторт и склянок. Эти мгновения доступны глазу наблюдателя, но не всякое сердце радуется нм вполне. И не всем дано видеть их связь с жизнью человечества, — тут и мое зрение уступало Турчину. Он не был разрушителем нации, никакой из наций, — ни в помыслах, ни на деле; я не хочу, чтобы и тень такого подозрения мелькнула у вас. Но он не находил на земле такой крови, которая заслуживала бы возвыситься над другой кровью, и только в этом, изначальном равенстве людей видел едва ли не божественную справедливость природы. Он был врагом каждого, кто, подобно пану Теодору, выносил кровь на базарный торг и выкликал цены, выгодные для одних, а для других — унизительные, а то и равные приговору смерти. Его взгляд равенства открывал дорогу дружескому соприкосновению, делал землю благополучным домом, — всякий другой сулил войну. Вот отчего он, русский, русский во всем — в любви, в гневе, в сражении, в дружбе, в щедрости, в упрямстве, — не только назвался гражданином американской республики, но и был им, и имел, как немногие, право говорить о ней: наша
республика. Он тосковал по России. Среди зимы, когда запевали недолгие радомские вьюги, он иной раз бросался с постели к окну, в надежде увидеть сугробы, русскую заснеженную равнину, но напрасно.Немногие понимали его вполне. Не знаю, о ком из сотен людей рассказывал вам Турчин; но уж верно, он не пропустил ни Томаса, ни генерала Гранта. Так вот, сотни, а то и тысячи людей, те, кто расположились между Томасом или черным Наполеоном, внизу этой человеческой пирамиды и до Линкольна наверху ее, даже и те, кто любил Турчина, не вполне понимали его.
Я говорю о друзьях. Но Турчин нашел в республике и врагов. Сонм врагов! Турчин никогда не говорил этого; но я верю, что он отправился в Америку и за врагами. Странно, разве Турчину недоставало бы их в России — и мне вместе с ним, — брось он им вызов? Однако и не странно, и не смешно, если вспомнить, что натурам, страстным до опрометчивости, по плечу только открытый бой, а в притворстве они не стоят и гроша.
Теперь перед нами возник новый враг, в сюртуке ксендза, но с тою же бляхою черного мятежа. Чего мы могли опасаться? Церковного проклятия? Происков епархии в Эшли? Но епархия не трогала Турчина, когда ксендзы бежали из Радома, а пан Теодор поселился здесь, получил от Турчина дом под плебанию и даровую землю, выписал из Миллуоки, из числа тамошних сестер Божьей матери св. Четок, юркую сестру Туту, — за что взыщет с нас епархия? И не так сильна в Штатах церковь, чтобы решать судьбы посторонних людей.
Мы ждали холостых залпов из костела и плебании из-за бревен, сделавшихся теперь крепостью врага. Как наивны мы были!
Ксендз не задевал Турчина в костеле, являя собой образ терпимости и миролюбия. Пан Теодор умел корчевать дубы; он принялся за дело с корней, подрубал их, рвал с подкопами, а то и грыз зубами, не жалея резцов.