Здесь у людей не было сил строить что-то новое. Скелеты панельных многоэтажек, скелеты симпатичных, длинных домиков начала двадцатого века, опустошенные вены улиц — все было переработано, словно здесь жили микроорганизмы. Вырастали железные пристройки, балконы превращались в мансарды, на которых с большим трудом прорастали в горшочках съедобные растения. Я и не заметила, как задышала чаще, словно кислорода в атмосфере было не так уж много. Свалка была не совсем похожа на настоящую свалку. Мне она напомнила сундучок со старыми игрушками: кубиками с буквами, домиками, машинками. Все поседело от пыли, и ребенок, игравший с такими артефактами, пытался придать этим грустным вещам некую видимость порядка.
Даже вывески редких магазинов были составлены из букв, упавших или украденных с других вывесок. Все вторично переработано. Тут и там возникали стихийные рынки, торговали едой и всякой всячиной, в основном, сделанной вручную. Мне вдруг стало радостно, и чувство это было кощунственным. Люди и здесь творили. Вот чего не вытравить из нас даже медленной смерти.
В нашу тележку тоже заглядывали и отшатывались от нее, когда видели только пластик и полиэтилен. Такие тощие руки, они открывали и закрывали крышку, и казались мне удивительно похожими — мужские, женские, старческие, детские.
Ио сказала:
— Народ тут не особо заботится о приличиях. Могут и в карман залезть.
— Это называется не "приличия", — задумчиво сказала я. Лица людей вокруг тоже были похожи, вот этими горящими глазами с голодом внутри, болезненной скуластостью, дрожащими губами. Словно все это был на самом деле один человек — разного пола и возраста, но повторяющийся снова и снова.
Некоторое время спустя я поняла, что дело в печати смерти. Именно она придала всем здесь такое сходство черт и взглядов. Обреченность сделала людей чем-то вроде фабричных товаров, стремящихся к полной идентичности.
Среди бесконечно модифицированных построек попадались и нетронутые. Я увидела помпезное здание театра, с колоннами и конями. Европейский классицизм, исполненный в мраморе, цветом напоминающем кофе с молоком.
Эта постройка, давным-давно заброшенная, казалась мне свежее, живее прочего, включая всех ныне здесь живущих. Она вдруг обрела бессмертие, потому что в ней была жизнь и история, а во всем остальном ее больше не было. Я могла бы вечность смотреть на этих отлитых в бронзе коней, и на эти высокие колонны. Они сохранили в себе больше человеческого, нежели люди.
Снова стало грустно, а потом меня за руку поймала женщина. Она зашептала мне, и я увидела, что она молода, а также, что волосы у нее лезут клоками.
— Ты же там работаешь? Ты там работаешь, да? Принеси мне хлеба оттуда! Принеси мне хлеба, от них не убудет, а я еще денек поживу!
Мне даже казалось, что лицо ее чудится мне, что я на самом деле разговариваю с дряхлой старушкой. Она облизывала губы, и я видела, что зубы ее сколоты, а у десен был фиолетовый, противный цвет.
И я обняла ее. Она не оттолкнула меня, просто очень удивилась.
— Хлеба, — повторяла она. — Хлеба.
Но у меня не было хлеба, и я заплакала, а Ио и Орест оттащили меня от этой бедной женщины. Мы шли дальше, удалялись от Зоосада, и здесь каждый шаг в любую сторону был предельно ясен, не оставлял сомнений. Чем дальше от Зоосада — тем меньше рынков, тем более крошечны пристройки, и тем больше пыли и грязи. Но все же иногда встречались люди, сидящие перед раскинутыми платками, на которых была разложена еда или вещи. Я вдруг увидела бусы и браслеты невероятной красоты. Они были сделаны из крохотных фигурок, я видела миниатюрных зверушек, пирожные, ягоды ежевики. Точна была каждая линия. Бусины были из камушков, но материал, как это частенько случается с настоящим искусством, отступал перед образом. Я склонилась над цепочкой с миниатюрной (полпальчика!) каруселькой, в которой видно было каждую лошадку, каждую перемычку.
Женщина назвала мне цену, но я покачала головой, у меня не было с собой денег.
— Это искусство, — сказала я тихо. — Идите с этим в Зоосад. Это ведь так прекрасно!
Я не услышала, что мне ответила женщина, потому что Ио взяла меня под руку и увела.
— Не будь такой общительной, хорошо?
— Почему?
— Потому что ты выглядишь подозрительно здоровой. Нам проблемы не нужны. Вот Орест хорошо себя ведет.
— Благодарю.
— Когда он успел стать твоим любимчиком?
— Это долгая история. Меньше надо было по сторонам глядеть.
Странное дело, здесь царил голод, но не бедность. Вернее, не только бедность. Иногда я видела машины, за которыми очень хорошо ухаживали. Они были яркими, чистыми пятнами в этой пыли.
Все было странным, суматошным. Казалось, голод и странный, головокружительный воздух придавали людям не только болезненный вид, но и странное возбуждение. Было шумно, даже на самых немноголюдных улицах люди говорили, ругались, смеялись, кричали и плакали. Все казались мне такими эмоциональными. Я подумала, что от голода часто приходит легкость и даже эйфория. А от недостатка кислорода по телу разливается приятное тепло.