— Ты едешь в страну, о которой у нас мало кто осведомлен, и менее всех дураки из Министерства иностранных дел. Отправляя меня с посольством в Персию, они требовали, чтобы я поступал по общепринятой ныне филантропической системе, которая совершенно недопустима на Востоке, ибо всякая мера кроткая и снисходительная принимается там за слабость и робость.
Граф Нессельроде — человек прекрасный, но я-то имел с ним дело как с министром, а тут одной любезности совершенно недостаточно. Представь себе, он требовал от меня сношений с Персией, основанных на «правилах благочестия» и «библейских истин». И это со страной, в которой произвол шаха не знает границ. Все его подданные являются рабами, вельможи и крестьяне уравниваются страхом перед деспотией.
Там никто не может быть уверенным в своем будущем, включая и самого владыку, ибо не только подданные трепещут перед тираном, но и сам он в любой момент может пасть жертвой ответного произвола с их стороны. И что особенно странно: в Персии никто даже не дерзает расторгнуть оковы поносительного рабства{491}
.«Начитались вы, господин проконсул Иберии, “Персидских писем” Монтескье», — подумал Грибоедов и сказал в глаза Алексею Петровичу:
— Зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в не доумение, потому что не знаешь, как согласовать их с вашими действиями; на деле-то вы совершенный деспот.
Ермолов отвечал:
— Испытай прежде сам прелесть власти, а потом осуждай! Конечно, Алексей Петрович рассказал молодому другу о
том, как перед аудиенцией у наследника престола и у самого шаха отказался снять сапоги и надеть красные чулки, как в интересах дела признался хозяевам, что ведет свое происхождение от Чингисхана, как своей «угрюмой рожей» пугал персиян, добивавшихся от него возвращения хотя бы нескольких завоеванных Россией мусульманских провинций Кавказа.
Ермолов любил поэзию, а Грибоедов был поэтом. Выходит, была у них еще одна общая тема для разговора. Едва ли не все пииты, общавшиеся с генералом, посвятили ему свои творения. Чуть было и Александр Сергеевич не поддался общему искушению и не прославил Алексея Петровича в своих стихах, для которых даже оставил часть страницы в путевых записках, адресованных Степану Николаевичу Бегичеву, чтобы сделать вставку. Он признавался:
«Или я уже совсем сделался панегиристом, а кажется, меня в этом нельзя упрекнуть: я Измайлову и Храповицкому не писал стихов…»{492}
.Измайлову и Храповицкому не писал, а вот Ермолову хотел написать, однако не написал, а что помешало, я не знаю. Впрочем, кажется, никто не знает. Может быть, появились сомнения? Нет, пока не появились.
Ермолов знал не только Персию. Он прошел, проскакал, проехал в кибитке через всю Европу, побывал в Австрии, Франции, Италии. В Неаполе познакомился и беседовал с леди Гамильтон, правда, я не знаю, с какой целью ходил молодой человек на то свидание. Там, за границей, он заложил основы своей богатой библиотеки, которая, по утверждению Михаила Петровича Погодина, лично знавшего Алексея Петровича, «была отборной, особенно, что касается до военного дела, до политики и вообще новой истории». На Кавказе наместник «выписывал и получал тотчас всё примечательное, преимущественно на французском
Испанский революционер дон Хуан Ван Гален, служивший на Кавказе под началом Ермолова, писал, что генерал ежедневно, нередко ночами, читал, постоянно интересовался новой литературой{494}
.Алексей Петрович много знал и был интересным рассказчиком. В упомянутых уже путевых записках Грибоедов восхищался им:
«Что за славный человек: мало того, что умен, нынче все умны, но совершенно по-русски на все годен, не на одни великие дела, не на одни мелочи, заметь это. Притом тьма красноречия, и не нынешнее отрывочное, несвязное наполеоновское риторство, его слова хоть сейчас положить на бумагу. Любит много говорить, однако позволяет говорить и другим…»{495}
В другой раз поэт представил еще более выразительный портрет генерала: «Какой наш старик чудесный… как он занимателен,
Действительно, Ермолов ругал всех, кроме государя Александра Павловича. И был патриотом. Монархист Давыдов, по его же признанию, тоже попал в число противников самодержавия:
«Я никогда не пользовался особым благоволением царственных особ, коим мой образ мыслей, хотя и монархический, не совсем нравился»{497}
.Как мог монархический образ мыслей не нравиться монарху? Оказывается, мог, не признав «права самодержца становиться деспотом, то есть нарушать собственные законы», — разъяснял Натан Яковлевич Эйдельман{498}
.