А между тем Блэквуд был не менее красив, чем раньше, но только Юджин не в состоянии был это видеть. Его отношение к Анджеле изменилось, а вместе с ним изменилось и восприятие окружающего ее мира. Он отнюдь не считал, что ненавидит Анджелу. Она была та же, что и прежде, в этом не могло быть сомнений. Перемена была в нем самом. Он не мог одновременно без памяти любить двух женщин. Правда, было время, когда он питал нежные чувства к Анджеле и к Руби, к Анджеле и Кристине, но тогда им не владела такая любовная лихорадка, какую он переживал сейчас. Он не мог изгнать из сердца образ этой девушки. Минутами он чувствовал жалость к Анджеле. А иногда ненавидел ее за то, что она навязывает ему свое общество, за то, что она, как он говорил себе, ходит за ним по пятам. Боже милосердный! Если бы можно было как-нибудь отделаться от нее, не причинив ей зла! Если бы можно было высвободиться из этих тисков! Подумать только, что сейчас он мог быть с Фридой, они вместе гуляли бы где-нибудь, катались бы на лодке, он сжимал бы ее в своих объятиях! Никогда не забыть ему то утро, когда она впервые пришла к нему в его студию на сеновале, а как обворожительна она была в тот вечер, когда он впервые увидел ее в доме сестры. Что за отвратительная, в общем, штука жизнь! И вот, сидел ли Юджин в гамаке на ферме Блю, или качался на качелях, которые старый Джотем в свое время устроил для кавалеров Мариетты, или с книгой в руках грезил в тени дома, повсюду он ощущал тоску и одиночество, и у него была одна мечта – Фрида.
Тем временем здоровье его, как и следовало ожидать, нисколько не улучшалось. Вместо того чтобы воздерживаться от плотских излишеств в своих отношениях с Анджелой, он по-прежнему предавался им. Казалось, любовь к Фриде должна была бы положить этому конец, но присутствие Анджелы, их до некоторой степени вынужденная близость, ее настойчивые притязания снова и снова разбивали тот защитный барьер, каким служила его неприязнь. Будь он один, он вел бы целомудренный образ жизни до той минуты, пока его не захватило бы какое-нибудь новое чувство. Но сейчас ему некуда было бежать – ни от Анджелы, ни от самого себя, и их отношения, порою вызывавшие в нем чуть ли не физическую тошноту, оставались прежними.
Все родные его жены – а их было немало как на ферме Блю, так и в округе – были в восторге от приезда Юджина. Блестящий успех его первой выставки, о которой писали газеты, и то, что его популярность нисколько не пошатнулась после второй, – мосье Шарль сообщал, что вскоре в Париже состоится выставка его картин, – все это еще больше укрепило престиж Юджина в глазах всей семьи.
Сама Анджела чувствовала себя в этой обстановке королевой; что же до Юджина, то ему предоставлялась привилегия всех гениев: он мог делать все, что ему заблагорассудится. Юджин был в центре внимания, впрочем, внешне это ни в чем не проявлялось, так как его четыре зятя – почтенные граждане Запада – ничем не обнаруживали, что считают его необыкновенным человеком. Он не принадлежал к знакомому им типу людей – он не был ни банкиром, ни адвокатом, ни хлеботорговцем, ни агентом по продаже недвижимого имущества, но тем не менее они гордились им. Он был не такой, как все, но держал себя естественно, добродушно, скромно и склонен был выказывать гораздо больше интереса к их делам, чем испытывал в действительности. Часами он выслушивал подробнейшие отчеты об их деятельности, вникал в их политические, финансовые, хозяйственные и общественные интересы. Мир представлялся Юджину пестрой смесью характеров и нравов – его всегда интересовало, как живут другие люди. Он любил хороший анекдот и хотя сам редко рассказывал – был прекрасным слушателем. Глаза его блестели, и все лицо светилось от удовольствия, которое доставлял ему забавный рассказ.
Несмотря на все это, на внимание, каким он был окружен, на сердечный прием, который ему оказывали родные Анджелы, и на то, что интерес к искусству в нем отнюдь не угас (в парижской выставке нашел свое завершение лишь первый, юношеский период его творчества), – Юджин остро ощущал, что катится под гору. С ним происходило что-то неладное, это было несомненно. Дела его шли все хуже и хуже. Правда, он мог еще надеяться на продажу нескольких картин (в Нью-Йорке не нашлось ни одного покупателя на его парижские этюды), но уверенности в этом не было никакой. Поездка на родину обошлась им в двести долларов из капитала в тысячу семьсот, и предстояли еще расходы осенью, если состоится его поездка в Чикаго. На полторы тысячи долларов он и года не проживет, этого едва ли хватит больше чем на шесть месяцев, а между тем ни писать при теперешнем своем состоянии, ни давать иллюстрации для журналов он был не в силах. Необходимо было возможно скорее продать несколько картин, – в противном случае он мог очутиться в очень тяжелом положении.