И еще о словесных определениях: Фейнман, презирающий такой способ познания, по возвращении в Соединенные Штаты нашел его укоренившимся и в американском образовании. Это проявлялось не только в привычках студентов, но и в засилье викторин, научно-популярных книг из серии «все, что вам нужно знать о…», в структуре учебников. А ему хотелось, чтобы люди разделяли его активный подход к знаниям. Сидя за столиком в кафе, он навострял уши и ловил звук, издаваемый кусочком сахара, когда тот опускался в стакан с ледяным чаем, — нечто среднее между шипением и шуршанием. Стоило кому-то спросить, как называется этот феномен, или попросить описать его, Фейнман взрывался от счастья. Он относился с уважением лишь к подходу человека незнающего, смотрящего на мир глазами первооткрывателя. Попробуй опустить сахар в воду, в теплый, сладкий или соленый чай… и вода зашипит, а потом запузырится. Пробы, ошибки, открытия, свобода познания.
Стандартизированное знание вызывало неприязнь не только своей пустотелостью. Зубрежка отнимала у науки все, что, по его мнению, было в ней ценного: дух изобретательства, привычку выискивать более совершенный способ действия. Знание же, которое он считал «своим» и которое было основано на опыте, давало «чувство стабильности и реального понимания мира» и избавляло от «многих страхов и предрассудков». Он стал задумываться о том, что такое наука и что такое знание, а пока делился своими размышлениями с бразильцами:
«Наука дает инструменты познания того или иного явления; она помогает выяснить, где границы ныне известного (ибо ничто не может быть известно с абсолютной вероятностью), как справляться с сомнениями и неопределенностью, каковы законы вероятности, как размышлять о вещах и выдвигать суждения, как отличать истину от подделки и очковтирательства».
У любого телескопа — ньютоновского или кассеграновского — существуют изъяны и ограничения, но вместе с тем этот прибор имеет славную историю. И хороший ученый — даже теоретик — должен знать об этом.
«Сброд из Копакабаны»
Фейнман утверждал, что у него нет слуха и что среди множества музыкальных стилей ему не нравится почти ни один; этим он опровергал расхожее мнение, будто люди, наделенные способностями к математике, часто бывают одаренными музыкантами. Классическая музыка в европейской музыкальной традиции казалась ему не только скучной, но даже неприятной. Больше всего его раздражала необходимость сидеть и слушать.
Но те, кто работал рядом с Фейнманом, часто ощущали биение внутри него музыкальной пульсации: казалось, она накапливалась в нем, в его нервных окончаниях и прорывалась наружу, наполняя пространство рабочего кабинета. Занимаясь вычислениями, он беспрерывно отбивал ритм, а на вечеринках барабанил, собирая вокруг себя толпы. Филип Моррисон, с которым у Фейнмана был общий кабинет в Корнелле, наполовину в шутку, наполовину всерьез говорил, что Фейнман так любит барабанить, потому что у него длинные пальцы, а еще потому, что это занятие было шумным, резким и делало его похожим на фокусника. Моррисон отмечал, что в XX веке классическая западная музыка стала определенно скучной, так как из всех музыкальных традиций мира западная наиболее решительно отказалась от импровизации. В эпоху Баха игра на клавишном инструменте означала, что один человек сочетал в себе роли композитора, исполнителя и импровизатора. Даже сто лет спустя исполнители давали себе волю и экспериментировали, пускаясь в каденции посреди концерта, а Франц Лист в конце XIX века сочинял музыку непосредственно в процессе ее исполнения, настолько быстро, насколько это возможно для пианиста; он «слышал» вариации и украшения, а также ложные шаги и тупиковые фразы, из которых ему приходилось выпутываться, подобно Гудини. Это придавало его концертам увлекательность спортивных состязаний. Импровизация означала риск непопадания в ноты. В современной же практике, если оркестр или струнный квартет за час выступления фальшиво сыграет пять нот, это уже считается некомпетентным исполнением.
Так и не влившись в западную «культуру технарей», царившую в МТИ, и отвергнув гуманитарный Корнелл с его свободолюбивой культурой, Фейнман наконец нашел свое место в Бразилии. Для многих американцев, физиков в том числе, путешествия ассоциировались прежде всего с европейскими столицами. Фейнман впервые побывал в Европе в возрасте тридцати двух лет, когда его пригласили на научную конференцию в Париже. А на улицах Рио он проникся атмосферой третьего мира и в особенности музыкой, сленгом и искусством, о котором не писали в учебниках и которому не учили в школах — по крайней мере, в американских. И потом до конца жизни он предпочитал путешествовать по Латинской Америке и Азии, став одним из первых американских физиков, отправившихся в турне по Японии; там он тоже поехал в глубинку.