“Мифомания” Миллера сродни творческому таланту визионера. Он лжет как дышит, то есть гениально воссоздает мир, отталкиваясь от обыденной реальности. В 1964 году Генри высказал мне свое удивление по поводу точности и подлинности моих “Разговоров с Пикассо” и честно признался, что все диалоги в мего “автобиографии” вымышлены от начала до конца. Я отвечал ему: “
Первая жертва его мифомании, первый, кто должен был восстать против несправедливости автора, — это сам Генри Миллер, превратившийся в героя идеализированного, но с обратным знаком: гадкого, низкого, отталкивающего, иногда даже тупого. Миллер испытывает явное наслаждение, описывая свои дурные поступки, шокируя, скандализируя читателя и заставляя его испускать крики негодования. “Вы стыдитесь своих хороших сторон, вы предпочитаете, чтобы вас считали злым, а не добрым”, — говорит Миллеру один из его героев (“Плексус”). В самом деле, он никогда не хочет показаться лучше, чем он есть, и предпочитает очернить себя, словно опасаясь, что его примут за положительного героя. Может быть, такое искажение навязывает сам жанр автобиографии? “Всякий, кто берется писать свою исповедь, — говорит Гёте, — подвергается риску показаться жалким, ибо признаемся мы в болезнях и грехах, а о добрых сторонах должны молчать”. “Ад всегда притягивал меня больше, чем рай. Я не могу представить себе жизнь в раю” (Бельмон “Беседы с Генри Миллером”). То же самое говорит Арагон: “Я предпочитаю, чтобы меня принимали за дьявола, а не за Господа Бога”, и признается, что тот дьявол, который повлиял на него сильнее всего, — это именно Мефистофель Гёте) (“Двадцать шесть вопросов Луи Арагону”). Миллер писал мне: “В “Розе Распятия” я намеренно выставил себя глупее, чем я есть, наверное, на самом деле” (письмо Брассаи от 14 сентября 1964 г.). Но прежде всего он предстает в своих произведениях низким. <…>
Узнав, что молодой Рембо подписывал письма “бессердечный Рембо”, Миллер пришел в восторг. “Я любил, когда меня называли бессердечным. Я не имел никаких принципов, никакой морали. Когда мне это было удобно, я поступал бессовестно как по отношению к врагам, так и по отношению к друзьям. Я отвечал оскорблениями на доброту. Я был высокомерным, нетерпимым, наглым…” (“Рембо”). Может быть, Генри унаследовал эту черту от родителей, “исполненных презрения к людям”? Другое признание: “В сущности, я не имею близких друзей. Я какое-то чудовище. <…> Они привязываются ко мне, а я, как китаец, бросаю их, когда они мне надоедают” (письмо Дарреллу от 5 апреля 1937 г.). “Я никогда никому не помогал, никогда не стремился никому сделать добро. Если я кого-то спасал, то только потому, что мне не хватало смелости поступить иначе” (”Тропик Козерога”). Некоторые полагают, что он ставил чувство выше разума: разве он не написал “Мудрость сердца”? Но сердце для Миллера — это не доброта, не великодушие, не милосердие, это чувственность и страсть, не орган души, а мускул, питающий плоть, кишки, член.