И тогда возникает вопрос: а как там обстоят дела с речью учителя? Нет ли в этой аскезе, т. е. поэтапной субъективации истинной речи, чего-то такого, от чего она напрямую зависит и что надо отнести к речи учителя и манере ее развертывания? И здесь, я полагаю, мы имеем дело с понятием, о котором я уже не раз говорил и с которого думал начать сегодня, — с понятием parrhesia. Parrhesia — это то, что, по сути дела, со стороны учителя отвечает молчанию со стороны ученика. В точности так, как ученик должен хранить молчание, чтобы произвести субъективацию речи учителя, так и учитель должен подчинять свою речь принципу parrhesia, если он хочет, чтобы то, что он говорит истинного, в конце концов, в результате его учительства и наставничества было усвоено и стало истинной речью ученика. Parrhesia это, этимологически, говорение всего (полная откровенность, открытость, свобода речи, слова). Латиняне, в общем, переводили parrhesia как libertas. Это открытость, благодаря которой говорят то, что имеют сказать, что хотят сказать, говорят то, что считают себя обязанными сказать, поскольку это пойдет на пользу, поскольку это правда. Может показаться, что libertas, или parrhesia — это прежде всего моральное качество, которого, по сути дела, требуют от каждого говорящего. Коль скоро «говорить» подразумевает, что говорить надо правду, как же не потребовать от любого, кто берет слово, некоторого основополагающего обязательства говорить правду, раз для него это правда? Однако — и это то, на что я хотел бы обратить ваше внимание, — общий моральный смысл слова parrhesia обретает в философии, в искусстве себя, в практике себя, о которой мы ведем речь, достаточно точное техническое значение и, на мой взгляд, представляющее интерес с точки зрения роли языка и речи в духовной аскезе философа.
Тому, что оно стало техническим термином, есть много свидетельств и доказательств. Просто возьмем совсем короткий текст — написанное Аррианом предисловие к «Беседам» Эпиктета, поскольку, как вам хорошо известно, тексты Эпиктета представляют собой просто часть его бесед,[23]
записанных в форме hupomnemata, о которых я только что говорил, одним из его слушателей по имени Арриан. Итак, Арриан слушал, делал заметки, составлял hupomnemata; и вот он решает их опубликовать. Он решает опубликовать их, потому что много текстов ходило в то время от имени Эпиктета, и он хотел дать версию, которая, конечно, была его версией, но казалась ему наиболее верной, а потому единственной, которую следовало признать аутентичной. Что же в ней было подлинного из бесед Эпиктета? На страничке, которая служит введением в «Беседы», Ар-риан пишет: «Все что я слушал во время его бесед, вот это я 11 постарался, записывая (grapsamenos)[24] [сохранить]…»Итак, он слушает речь. Слушает, потом записывает. Он старался записывать по возможности дословно (он употребляет термин onoma): «…я постарался, записывая по возможности дословно, сохранить emauto (для себя), eis husteron (на будущее) в форме hupomnemata (воспоминаний)…»
Тут перед нами все то, о чем я вам только что говорил. Слушание, письмо, записывание того, что было сказано. Арриан здесь, конечно, настаивает на том, что он на самом деле воспроизвел все «по возможности дословно». Он составляет hupomnemata, что-то вроде конспекта сказанного. Он составляет их emauto (для себя), eis husteron (на будущее), т. с. как раз для того, чтобы обеспечить себе некую paraskeue (снаряжение), которая позволит ему, если что случится — несчастный случай, беда, опасность и т. д., — воспользоваться всем этим. И вот он собирается опубликовать эти hupomnemata, представляющие собой — что же они собой представляют? «Dianoia kai parrhesia» — «образ мыслей и прямоту» Эпиктета («… сохранить для себя на будущее как воспоминания о его образе мыслей и прямоте»). Наличие и соположение этих двух понятий кажется мне чрезвычайно важным. Итак, задача Арриана, который публикует hupomnemata, составленные им для себя, исправить то, что другие не сумели сделать, восстановить dianoia, мысль, то, что было сказано Эпиктетом во время его бесед, а также parrhesia, свободу его слова. И, пожалуй, можно сказать, и я в следующий раз остановлюсь на этом, прежде чем переходить к рассмотрению этой самой parrhesia, что, по сути дела, речь здесь идет о некоторой разновидности риторики, риторики нериторической, каковой и должна быть риторика философской речи. Вы, конечно, знаете о споре, о великой распре философии и риторики, возникшей в классической Греции и не затихавшей до конца Римской империи.[25]
Вы знаете, каким острым стал этот спор во II веке, в эпоху, о которой у нас речь (I—11 вв.).