«Медный всадник» — печальная повесть о величии зарождающейся Империи и о безысходности под держивающего ее жизнеспособность Государства. Одно без другого невозможно. Теперь, в 1833-м, Пушкин готов согласиться с Баратынским «образца 1824 года»: вторжение великой Империи в бедную финскую природу прошло для последней втуне. Как финский рыболов бросал сто лет назад в «неведомые воды» свой ветхий невод, так бросает он его и теперь. Эда умерла; счастье частного человека Евгения разрушено; страдание героев разрывает сердца поэтам; бунт бесполезен. Но и здесь Пушкин как бы ловит Баратынского на слове — великое торжество рождения Империи уже неотменимо.
Творческий акт состоялся. Невозможно быть человеком русской культуры и — помня об Евгении, зная об Эде — не заражаться энергией этого творения, не вибрировать в его мощных излучения, не отзываться на его зов, не видеть следов его присутствия во всем. В облике столицы великой империи — прежде всего. Этой двойственности пушкинской позиции как нельзя точнее соответствует противоречие художественной мысли Баратынского: если Баратынский расценивал это явление как логическую помеху, то Пушкин воспринимал как диалогический парадокс имперского сознания. Подчас опасный — в политике, но неотменимый — в культуре.Ведь полярный художественный мир повести образован взаимодействием
двух героев — Всадника и Евгения. Что за жанр сопутствует второму из них? Как относится к этому (а значит, и к связанному с ним персонажу) Пушкин? Соприкасается ли этот жанр с одой, чем кончается такое соприкосновение? Как он соотносится с повествовательной манерой автора?Доступ в теоретический «срез» ответов на эти вопросы в значительной мере облегчен всем ходом предшествующих рассуждений, но из этого не следует, что все другие «срезы» откроются сами собой.
«Блаженная Аркадия любви…»: парадоксы идиллического мира
Житейский идеал Евгения и «идиллический хронотоп».
В каком бы смысле мы ни употребляли слово «идиллия» — терминологически ли строгом, бытовом ли, — все равно имеется в виду нечто умиротворенное, пребывающее в гармоничных отношениях с бытием. В «Медном Всаднике» же все — контраст, раскол, драма. Сама его сюжетная подоснова заведомо лишена гармоничности и тем более умиротворения. Беды изображенного современного Пушкину мира глубоко и прочно укоренены в истории; несчастья возникают не на пустом месте.И однако никакого противоречия тут нет. Прислушаемся к ночным думам героя, постарается определить их «жанровую принадлежность»:
Он кое-как себе устроит
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокоит. <…>
И станем жить — и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба
И внуки нас похоронят…
Что это, если не «житейская идиллия», восходящая к «праидиллии» человечества — к легенде о Филемоне и Бавкиде?[61]
«Приют» смиренный и простой — идеал европейской буколической традиции; успокоение — цель героя любой канонической идиллии; патриархально-чистое семейство — житейская опора этого покоя; циклическое, свершающееся «по кругам поколений» движение времени — одно из главных условий незыблемости пушкинского «идиллического хронотопа», точное описание которого (опираясь, видимо, на Вл. Ф. Ходасевича) дал Е. С. Хаев: «Домик на окраине города или села. Вокруг него — открытое пространство, чуждый и опасный мир, где бушует метель, или наводнение, или пожар…».[62]
Все здесь резкой чертой отделено от сурово-приподнятого одического мира, ибо два этих жанра так же противостоят в культуре, как Петр и Евгений — в повести.
Величие и — бедность; взор, устремленный вдаль,
и — взгляд, направленный лишь на то, что вблизи', уверенность в мощи государственного механизма и — упование на свои малые силы; растворение человеческой личности в исторических деяниях, бытийственной сфере и — сосредоточенность на частных, бытовых проблемах… Голос автора в «идиллических» эпизодах теплеет; ледяной стиль оды, переходя в согретый любовью слог идиллии, словно тает на глазах. Разговорные формы («Ну… зачем же нет?»; «Но что ж…»; «быть может») гармонируют с неназойливой приподнятостью раздумий героя о будущей, очень далекой кончине в кругу семьи, среди внуков, символизирующих непрерывность жизни.Быть может, выход из ситуации, создавшейся в результате эпохальных, но внеположных человеку преобразований, — в умиротворении!
Быть может, жанр — «победитель» оды — идиллия? Действительно, покой, смиренность, простота — эти опоры возводимого Евгением в мечтах здания жизни, где всему отведено подобающее место, в том числе и смерти, не могут не вызвать читательской симпатии. Пушкинское сочувствие «малому» герою, которого он подчеркнуто лично именует «наш», «мой» («наш герой»; «Но бедный, бедный мой Евгений…»; «Нашли безумца моего»), тоже очевидно. Так не указывает ли поэт с помощью отголосков «нежного» лирического жанра на единственно верное, спасительное миропонимание?