Образ Автора играл значительную роль в более ранних опытах Пушкина в области большой стихотворной формы, связанных с байронической традицией. Герой подчас превращался в alter ego самого поэта, а событийный ряд должен был казаться тенью, отголоском событий внутренней жизни Автора. Последовав этой традиции в 1-й главе «Евгения Онегина», Пушкин постепенно обособляет образ Автора — и от образа главного героя, и от своей собственной личности. Автор, каким он предстает в многочисленных «лирических отступлениях» (которые постепенно выстраиваются в особую сюжетную линию), связан с Онегиным дружескими узами, но чем дальше, тем меньше с ним совпадает во вкусах, пристрастиях, взглядах. Связан он и с «биографической» личностью Пушкина, но это сложная связь романного персонажа и реального прототипа, а не прямая связь лирического героя с поэтом. Иными словами, Пушкин служит прототипом для себя самого; его Автор такой же полноправный участник событий, как и Евгений Онегин, и Татьяна, и Ленский. Поэтому, когда в «Невском альманахе» на 1829 год появились иллюстрации Нотбека к роману, изображающие Онегина и Автора, которому приданы были черты портретного сходства с самим Пушкиным, тот откликнулся язвительной эпиграммой («Сам Александр Сергеич Пушкин / С мосье Онегиным стоит»).
Из многочисленных намеков, рассыпанных по тексту 1-й главы и соответствующих байроническому «коду», читатель понимает, что Автор претерпел некую превратность судьбы, что он гоним и, возможно, сослан. Потому так понятен для Автора трагический финал Овидия: «…страдальцем кончил он / Свой век блестящий и мятежный / В Молдавии, в глуши степей, / Вдали Италии своей» (строфа VIII). Рассказ о родном Петербурге ведется сквозь дымку разлуки; разочарование, постигшее Евгения Онегина, не миновало и Автора. «Младые дни» его неслись в вихре света; жизнь была поделена между театром и балами; стройные женские ножки вдохновляли его, — увы, об этом приходится лишь вспоминать:
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави Боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.
Знакомство с Онегиным и происходит в тот момент, когда сплин (русская хандра) настигает обоих: «Я был озлоблен, он угрюм» (гл. 1, строфа XLV). Эта разочарованность сближает поэта с молодым «экономом», хотя того невозможно приохотить к стихотворству, даже научить отличать ямб от хорея. В принципе из такого разочарованного состояния есть два очевидных выхода: в деятельную политическую оппозицию конца 1810-х годов (круг преддекабристского «Союза благоденствия») и в страдательно-никчемную жизнь «лишнего человека». Онегину поначалу оставлены обе возможности; впоследствии сюжет «столкнет» героя на вторую дорогу; однако сам Автор, судя по всему, выбирает первую и постоянно намекает читателю на свое изгнанничество. И лишь в конце 6-й главы появится косвенное указание на «возвращение»:
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В мой угол чащу прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!
А до тех пор он будет напоминать читателю, что живет вдали от шумных столиц: сначала где-то в «Овидиевых краях» (параллель с «южной» лирикой Пушкина); затем — в имении, в глубине «собственно» России; здесь он бродит над озером, видит «творческие сны» и читает стихи не предмету страсти нежной, а старой няне да уткам. Позже, из Путешествия Онегина, читатель узнает, что в 1823 году Автор жил в Одессе, где и повстречался со старым знакомцем:
Спустя три года, вслед за мною,
Скитаясь в той же стороне,
Онегин вспомнил обо мне. <…>
(Очевидно, именно тогда Автор узнал от Онегина о Татьяне и о дуэли с Ленским.)
Изгнание есть изгнание; приходится проститься с привычками юности и остается лишь вздыхать, мечтая об Италии, думая о небе «Африки моей», призывая «час <…> свободы» (гл. 1, строфа L). От внешней неволи Автор с самого начала убегает в «даль свободного романа» (гл. 8, строфа L), который он то ли сочиняет, то ли «записывает» по горячим следам реальных событий, то ли записывает и сочиняет одновременно; в эту романную даль Автор зовет за собой и читателя.