Но событийный ряд — одно, а смысловая структура стихотворной повести — другое; в ней Дуку отведено место, по крайней мере сомасштабное тому, какое занимает Анджело. Прежде всего, именно сквозь образ Дука просвечивает пушкинская современность; сюжет ненавязчиво русифицируется. Описывая город, в котором правит Дук, Пушкин сознательно использует узнаваемые языковые формулы эпохи Александра I: «друг мира, истины, художеств и наук» и др. Более того, он со смехом приводит раскавыченную цитату из своего собственного письма к К. Ф. Рылееву от 25 января 1825 г. («что грудь кормилицы ребенок уж кусал» — «не совсем соглашаюсь с строгим твоим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались?»). Причем эта формула сразу вышла за пределы «домашнего» словоупотребления пушкинского литературного круга; она была повторена П. А. Вяземским в одной из статей, опубликованных в «Московском телеграфе». В рассказе о правлении Дука и передаче власти в руки Анджело пародийно воспроизведены формулы «жизнеописания» русского провинциала Ивана Петровича Белкина, вымышленного автора «Повестей Белкина» (1830). Белкин тоже был большим охотником до романов, тоже ослабил строгий порядок, перепоручив дела старой ключнице, которой крестьяне — как подданные Дука — «вовсе не боялись». Наконец, Белкин согласился передать бразды правления строгому другу, предложившему «восстановить прежний, им упущенный порядок»; друг, подобно Анджело, довел дело до «суда» над вороватым старостой, но Белкин, подобно Дуку, не допустил сурового приговора (ибо, потеряв интерес к «следствию», заснул).
Наконец, неожиданный «уход» Дука — опять же не грубо — накладывается на многочисленные слухи 1825–1826 гг. о тайном «уходе» Александра I из Таганрога (см.:
Причем делает он это не в обход закона (как поступал Анджело, который узурпировал божественное право беспрекословного правосудия), но в обход беззакония. Ведь с формальной точки зрения Анджело так и не сумел совершить преступление: не прелюбодействовал (ибо Дук отправил в его объятия законную жену); не отменил объявленное судебное решение в расплату за любовную связь (за него это сделал Дук). И тут читатель до конца понимает, что же значили слова Изабелы, произнесенные ею в разговоре с Анджело: милосердие возвышает «земных властителей» до высоты Бога.
Эта мысль была необычайно дорога Пушкину в 1830-е годы; через ее посредство образ Дука косвенно соотносился с образами мужественно-сердечных властителей Наполеона и Николая I в стихотворении «Герой» (1830), Петра I, милующего своих врагов, в стихотворении «Пир Петра Первого» (1835), Екатерины II в финальной сцене повести «Капитанская дочка» (1836). Т. е. Дук встраивался в парадигму образов идеальных правителей, сумевших соединить верность государственному долгу с верностью евангельской милости. Другое дело, что образ Дука подан с едва уловимой насмешкой. Завершив повесть «Анджело», Пушкин тут же принялся за работу над «петербургской повестью» «Медный Всадник», где идиллическая фигура Дука вдруг отбросит две взаимоисключающие тени — вяло-безжизненную тень «печального» Александра I («С Божией стихией / Царям не совладеть») и страшную тень бесчеловечного Всадника.