Их внешний повод совершенно, абсолютно идентичен: участие в войне с нами итальянцев. И это очень кстати: в таких частностях, второ- (якобы) степенностях лучше раскрывается смысл общего.
Итак, начнем с того, отрывочного. В классе шестом, кажется, ко Дню Победы мы разучивали «литературно-художественную композицию». Просто стояли в линейку и читали по очереди самые известные стихи о войне. Мне досталось это:
Черный крест на груди итальянца,
Ни резьбы, ни узора, ни глянца.
Небогатым семейством хранимый
И единственным сыном носимый.
И что-то там далее...
...Молодой уроженец Неаполя,
Что оставил в России ты на поле?
Хорошо помню, что и все стихотворение строилось на этих звучных русско-итальянских рифмах... как-то:
...я мечтал на волжском приволье
хоть разок прокатиться в гондоле...
...Но ведь пули мои не свистели
Над священной землей Рафаэля...
...Я сейчас пытаюсь припомнить «смыслообразующие» русско-итальянские рифмы стихотворения — и ловлю себя на том, что уже и не вспоминаю, а додумываю (про нашу народную песню «Лучина» и их «Санта-Лючия»).
И совершенно умышленно я не буду сейчас разыскивать имя автора, реконструировать весь правильный текст. Пусть так и останется, как оно мне запомнилось 39 (примерно) лет тому назад. Звучное, красивое, вошедшее в классику советской поэзии. Автор — если все ж разыскать — точно окажется из первой десятки наших поэтов. Рождественский, Межиров, Наровчатов, Симонов—Светлов, Вознесенский—Евтушенко... А может, даже и кто-то именно из них, перечисленных.
Не важно.
Ибо все вышесказанное — лишь необходимая подводка к тому, другому произведению, показывающему совершенно неожиданно, потрясающе неожиданно! — что, оказывается, можно увидеть за этим же
Не знаю даже, можно ли это назвать стихотворением — одна деталь невероятная для сего жанра сразу бросается в глаза: эпиграф едва ли не длиннее самого текста.
ПЕТРАРКА
...И вот непривычная, но уже нескончаемая вереница подневольного люда того и другого пола омрачает этот прекраснейший город скифскими чертами лица и беспорядочным разбродом, словно мутный поток чистейшую реку; не будь они своим покупателям милее, чем мне, не радуй они их глаз больше, чем мой, не теснилось бы бесславное племя по здешним узким переулкам, не печалило бы неприятными встречами приезжих, привыкших к лучшим картинам, но в глубине своей Скифии вместе с худой и бледною Нуждой среди каменистого поля, где ее (Нужду) поместил Назон, зубами и ногтями рвало бы скудные растения. Впрочем, об этом довольно.
Петрарка. Из письма Гвидо Сетте, архиепископу Генуи. 1367 г. Венеция.
Так писал он за несколько лет
До священной грозы Куликова.
Как бы он поступил — не секрет,
Будь дана ему власть, а не слово.
Так писал он заветным стилом,
Так глядел он на нашего брата.
Поросли б эти встречи быльем,
Что его омрачали когда-то.
Как-никак шесть веков пронеслось
Над небесным и каменным сводом.
Но в душе гуманиста возрос
Смутный страх перед скифским разбродом.
Как магнит потянул горизонт,
Где чужие горят Палестины.
Он попал на Воронежский фронт
И бежал за дворы и овины.
В сорок третьем на лютом ветру
Итальянцы шатались как тени,
Обдирая ногтями кору
Из-под снега со скудных растений.
Он бродил по тылам, словно дух,
И жевал прошлогодние листья.
Он выпрашивал хлеб у старух —
Он узнал эти скифские лица.
И никто от порога не гнал,
Хлеб и кров разделяя с поэтом.
Слишком поздно других он узнал.
Но узнал. И довольно об этом.
Просто невероятно, рука тянется протереть глаза — но ощущение чуда остается. Так Моисей, наверное, смотрел на неопалимую купину или расступившиеся воды. Каким-то совершенно непонятным движением (может, смещением угла зрения) один абсолютно частный случай вдруг делается ступенькой всей мировой истории. И сама эта «лестница» получает вдруг совершенно неожиданную подсветку.
Становится вдруг ярко виден, яснее разгаданного кроссворда понятен этот действительно
Данте, Петрарка. Создатели