Читаем Гладь озера в пасмурной мгле полностью

Скрипнула дверь. Я обернулась и увидела столь занимавшую меня «царицу Тамару»; она села в углу за рабочий стол и погрузилась в какую-то писанину… Быстро бежала по листу ее рука с зажатой в тонких пальцах самопиской.

Минут через пятнадцать в дверях возник молодой человек, по виду мало напоминающий охотника за знаниями. Он огляделся, сразу же направился к столу, за которым сидела библиотекарша, и обратился к ней с неслышным нам вопросом.

И вдруг… Нет, эти кошмарные звуки нельзя было назвать человеческим голосом. Дело было даже не в хрипе порванных от природы связок, а в каком-то дефекте носоглотки, издающей это ужасное гнусавое карканье.

Я испуганно стала озираться в попытке обнаружить источник испугавших меня звуков и, в полном оцепенении, поняла, что издает их «царица Тамара»…

Увидев мое ошеломленное лицо, подруга спокойно спросила: — Ты чего? Чего у тебя такая физия? — проследила глазами направление моего взгляда и протянула:

— А-а… ну, это же Тамарка… Соседка наша…

— Она что… больна? — спросила я.

— Почему больна? Просто, голос такой… от рождения… Ну, и там что-то надо было оперировать в самом детстве, да родители прозевали, а сейчас уже поздно…

— Бедная… — пробормотала я. Моя подруга усмехнулась:

— Кто — бедный? Тамарка? Ты за нее не переживай. У нее знаешь, сколько мужиков? Чуть не каждую неделю новый… Так что давай, отключись от проблемы…

Она сунулась опять искать что-то по ящичкам, а я все ждала, не решаясь повернуть голову в ту сторону, где непринужденно сидела царица Тамара, боясь обнаружить болезненный интерес и сострадание и в то же время испытывая алчное желание услышать еще, еще чуть-чуть этого карканья, этого скрипа ржавых уключин, — чтоб потом наделить им кого-то в новой захватывающей повести, которую писала в толстой тетради, обреченной, — как и остальные тетради, «плоды безделья», — быть выкинутой моей решительной мамой в припадке учительского гнева, помноженного на родительское отчаяние…

* * *

В июле Вера поступила в училище, как провозгласил дядя Миша торжественным слабым голосом — «художества и судьбы!». Они даже опрокинули по рюмке дешевого вина «Ок мусалас» за ее будущую учебу, но с отвычки дядю Мишу немедленно и вырвало, и он, прокашлявшись и выпив чаю, опять попытался завести обличительную беседу о матери, убийце и дьяволице…

— Ну… брось, дядь Миш, не думай о ней! — взмолилась Вера, всегда с паническим суеверием пресекавшая эти разговоры, как дикарь опасается произносить вслух имя злого духа, дабы не вызвать его, не материализовать ненароком грозную сущность. Да и то сказать — сидит себе мать за решеткой, как ей и положено… и можно жить спокойно еще года четыре, если амнистии ей не выйдет… что воду-то переливать? Не вернешь ничего…

И дядя Миша унялся, послушно переменил тему, стал хвалить Стасика, который за полгода подготовил Веру к вступительным… хотя к самому Стасику относился ревниво, черт знает что подозревал и, если выпадали дни, когда чувствовал себя не так уж скверно, то цеплялся, как банный лист, настоящие допросы устраивал: что да когда — жизнь час за часом… Чудак, — словно опасался, что выпадет из ее времени, и тогда кто-нибудь займет его место, — Стасик, например… Она пыталась объяснить ему, что, при всех обстоятельствах будущего, этого уже никогда не произойдет…

Впрочем, в последнее время сил у него на подобные разговоры становилось все меньше…

А Стасик и вправду всего за полгода подготовил ее к экзаменам, да так, что сам Гольдрей, Айзек Аронович, гроза и ужас всех студентов, поставил ей за рисунок высший проходной балл!

Гольдрей был учеником Бродского, отличным живописцем. В начале войны работал в Эрмитаже, помогал переправлять в безопасное место бесценные полотна гениев; «Я видел эти картины без рам! Вся искусствоведческая болтовня о темной палитре Рембрандта — буйда и миф: на сгибах подрамников эти холсты сохранили свои исходные краски — гораздо более светлые, чем сейчас!». Потом эвакуировался с Академией художеств в Самарканд, жил в одной из келий Медресе Улугбека, преподавал в училище Бенькова. И вот тогда его навеки покорил желтый, бирюзовый, охристый свет Азии, ее могучая природная палитра: дробный пурпур разломленных гранатов, багряные кисти винограда, зеленоватое золото бокастых дынь… Кровь сыграла, кровь далеких восточных предков… И больше не вернулся к серому граниту белых ночей.

Был Айзек Аронович человеком ядовитым и одиноким. Никого не щадил:

— Сядьте спокойно, Галя, — это натурщице, — и примите умное выражение лица. Потом можете принять прежнее…

Смешно ходил по комнате, пришаркивая, заглядывал носом, как ворон клювом, то в один этюдник, то в другой. Говорил: «Пишите кистью, лепите форму краской! Творите медленное погружение в лаву цветовых событий, создавайте плотную энергетическую среду!..»

И на целых четыре года заветный адрес на Бешагаче: улица Байнал-Минал, № 2, напротив мясокомбината, — определил бег, темп и смысл ее жизни…

Перейти на страницу:

Все книги серии Рубина, Дина. Сборники

Старые повести о любви
Старые повести о любви

"Эти две старые повести валялись «в архиве писателя» – то есть в кладовке, в картонном ящике, в каком выносят на помойку всякий хлам. Недавно, разбирая там вещи, я наткнулась на собственную пожелтевшую книжку ташкентского издательства, открыла и прочла:«Я люблю вас... – тоскливо проговорил я, глядя мимо нее. – Не знаю, как это случилось, вы совсем не в моем вкусе, и вы мне, в общем, не нравитесь. Я вас люблю...»Я села и прямо там, в кладовке, прочитала нынешними глазами эту позабытую повесть. И решила ее издать со всем, что в ней есть, – наивностью, провинциальностью, излишней пылкостью... Потому что сегодня – да и всегда – человеку все же явно недостает этих банальных, произносимых вечно, но всегда бьющих током слов: «Я люблю вас».Дина Рубина

Дина Ильинична Рубина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги