И блеск и грохот высокого и узкого, кинжалом вонзившегося в озерцо, водопада, объятого дымящейся водяной пылью, и толстого сома под скользкой корягой в ручье… А помнишь ты, ироничная старая дура, как с вечера вы поставили палатку, а утром ты первая вышла и замерла: весь склон горы перед тобой пламенел алым, и только что взошедшее солнце накаляло этот цвет до нестерпимого радостного вопля, который зрел-зрел, и вдруг вырвался на волю из твоей вечно ангинной глотки?… И это маковое поле, и горы с альпийскими лугами, и цветы, высотой с тебя, десятилетнюю, это и есть, — ироничная старая дура, — это и есть счастье твоей жизни…
Интересно — куда подевались все эти люди…
Вот Ирма Степановна, энтузиастка… Женщина лет пятидесяти, наша ежегодная соседка по тети Настиному двору… Мне вспоминается один эпизод, на пляже… Она купила сметану в баночке и тщательно намазала лицо, оставив только подглазные круги. Получилась довольно устрашающая маска. Круговыми движениями пальцев она вколачивала сметану в дряблые щеки и шею. Мне было лет двенадцать, и я с любопытством следила за ее руками, совершающими плавные танцующие движения по коже лба. При этом она щебетала, не умолкая… Вероятно, ее уже нет на свете…
Страшная досада и обида, вполне эгоистическая, поражает меня, когда вдруг узнаю, что умер кто-то, кого я знала, кто имел к моей жизни весьма косвенное, случайное, мимолетное отношение.
Неважно: этот человек, пусть на мгновение, был частью, хотя б и незначительной частью моей жизни. И вот он умер, его уже нет и никогда не будет. Исчезла вероятность того, что снова когда-нибудь он проскользнет в массовке моей жизни. Как же так! — вопиет все внутри меня, — ах, меня обобрали, отняли без моего ведома мое, — значит, мое имущество, моя жизнь — тает? Кто возместит мне убыток?!
Я вижу так ясно ее перед собой! Я завороженно слежу за танцующими по коже, скользящими в сметане пальцами… Над ее головой стоит облако, накапливая в брюхе опаловый дым небес. Купальник ее синий, в белый горох…
Куда подевалась вся моя жизнь?…
…И к чему с такой нелепой нежностью я перебираю эту добычу детской памяти?
Я ныряльщик, спасатель… Уходит под воду океана времен мой город, со всеми моими людьми, деревьями, улицами, домами… — так корабль погружается в пучину, со всеми своими пассажирами; и только мне одной дано извлечь из глубины несколько эпизодов минувшей жизни, несколько лиц, несколько сценок, предметов… Увы, мои силы не беспредельны. Я ныряю и ныряю, с каждым разом погружаясь все глубже… Все холоднее и опаснее воды моей памяти, — однако снова и снова я стараюсь достичь самого дна — искатель черного жемчуга… Там, в глубине, над моей головой борются течения, относят меня в сторону потоки… и видимость становится все хуже и хуже…
Зажмурив глаза, я хватаю все, что под руку подвернется, не выбирая и не сортируя улов, а просто ныряя и ныряя из последних сил, все тяжелее всплывая на поверхность с очередным обломком мимолетной сладостной Атлантиды: еще лицо, еще сценка; вот — блеск виноградных листьев на беседке во дворе моего дяди, вот — красная с золотом бархатная жилетка упавшего с неимоверной высоты канатоходца на празднике Навруз, — она соскользнула с его плеч, когда, как куклу, его поднимали и взваливали на носилки, и увезли на «скорой помощи», а жилетка осталась лежать на земле и никто не осмелился к ней подойти… А вот белый шар бульдонежа на столе учительницы и шелковый черный фартук на выпускном моем экзамене по фортепиано, и даже — о драгоценность смехотворно малого улова! — патефонная игла, которую точит о дно перевернутой голубой пиалы моя, давно истаявшая, детская рука…
И нет мне дела до хронологии этого повествования, ибо не существует хронологии в том океане, куда навеки погружаются города…
Сначала: музыка разливанная, качельная, карусельная, потом доски сцены метут бархатным подолом, мелким топотком перебирают носочками балетных туфель, и опять ввысь, ввысь, и улетают к верхушке сверкающей ели, и там замирают: Чайковский.
Потом — петушиным воплем — побудка горна. И:
— В эфире — «Пионерская зорька»!
— Верка!!! Тебя, холеру, утюгом огладить, что ли?! Девочка молча садится на постели, еще не открывая глаз.
Если глаза закрыты, можно представить, что матери нет, а голос ее просто снится. Но главное, вот эдак не пересидеть. Подскочит, завернет ухо конвертиком, проволочет к умывальнику, ткнет носом в кран пребольно. Однажды до крови расколошматила.
Поэтому Вера поднимается и шлепает к умывальнику сама. Мать и вправду гладит. Так что утюг — вполне весомая действительность…
Пока лохматая зубная щетка мятно и колко елозит во рту, радио отчеканивает радостные итоги сбора макулатуры и металлолома. Школа такая-то заняла первое место…
— Ты сегодня довести меня хочешь, а?!
Никто ничего не хочет. Все желания съеживаются и замирают, потому что впереди проклятый школьный день. Математика, русский, география, узбекский, труд, пение.