Я ответил на ее взгляд, не смог удержаться.
Сила внезапности:
– Вставай и дуй ко мне – еще десять минут.
Вернувшись в комнату, я допустил ошибку.
Я знал, что нельзя отступать, давать слабину, но дал.
– Прости, – сказал я.
– За что?
Она смотрела прямо перед собой.
– Ты знаешь. За мат.
Она все так же, не мигая, смотрела в музыкальную грамматику.
– И?
– И что сказал «ненавижу тебя».
Она едва заметно подвинулась ко мне.
Движение в полной неподвижности.
– Ты можешь браниться весь день напролет и ненавидеть меня, если только будешь играть.
Но я не стал играть, ни в тот вечер, ни в следующий.
Я не играл неделю за неделей, потом месяц за месяцем. Если бы только Джимми Хартнелл мог это видеть. Если бы он только знал, на какие мучения я шел, чтобы освободиться от него.
Я проклинал ее и ее джинсы в обтяжку, гладкость ее босых ног; проклинал звук ее дыхания. Проклинал их жужжание на кухне – с Майклом, моим отцом, который стоял за нее горой, – и заодно проклинал и его, приспешника, постоянно ее защищавшего. Едва ли не единственная правильная вещь, которую он сделал в те дни, – это оплеухи, отвешенные Рори и Генри, когда те тоже решили было отказаться играть. Это была моя война, а не их, пока не их. И они могли бы придумать какие-нибудь собственные фортели, уж на это у них, поверьте, ума бы хватило.
Нет, для меня эти месяцы были бесконечны.
Дни укоротились в зиму, потом выросли к весне, а Джимми Хартнелл по-прежнему меня доставал: ему не надоедало, он никуда не тропился. Он хватал меня за соски в туалете, а в паху у меня оставались синяки от его ударов; он хорошо умел бить ниже пояса, это да, и он, и Пенелопа ждали; меня нужно было давить и ломать.
Как я хотел, чтобы она вышла из себя!
Хлопнула себя по бедру, потянула за чисто вымытые волосы.
Но нет, ох нет, в этот раз она воздала должное ему, этому монументу коммунистического безмолвия. И для меня она даже изменила правила – увеличила время занятия. Она садилась рядом в кресло, а мой отец приносил ей кофе, тосты с джемом, чай. Печенье приносил, фрукты, конфеты. Уроки превратились в изучение спинной боли.
В один из вечеров мы так сидели до полуночи, и в этот-то вечер все и случилось. Все мои братья уже лежали в постелях, и, как всегда, она меня пережидала; Пенелопа еще сидела с прямой спиной, когда я встал и мотнулся к дивану.
– Эй, – сказала она. – Не хлюздить. Или пианино, или спать.
И в этот-то миг я себя выдал: я не выдержал, дал промашку.
В досаде я поднялся, прошел мимо нее в коридор, расстегивая рубашку, и она увидела, что было под ней, – а там, справа на груди, синели отметины и характерные отпечатки пальцев моего школьного мучителя с рыжим чубчиком.
Она проворно выбросила руку.
Ее тонкие пальцы, изящные пальцы.
Она остановила меня как раз у пианино.
– Что это такое? – спросила Пенелопа.
Как я вам уже говорил, наши родители в то время, безусловно, были особенными людьми.
Ненавидел ли я их за пианино?
Конечно.
Любил ли за то, что они сделали в тот вечер?
Можете ставить на кон дом, машину и обе руки.
Потому что дальше было вот как.
Помню, как мы сидели на кухне в речном устье электрического света.
Я все выложил, а родители слушали, напряженно, молча. Даже на упоминание о боксерском мастерстве Джимми Хартнелла сначала не сказали ни слова.
– Педики… – заговорила наконец Пенелопа.
– Ты же знаешь, что это дурь собачья, и вообще не так, и…
Казалось, она подыскивает слово посильнее – назвать самое страшное качество.
А я – мне пришлось отвечать по совести.
– Вот щипки за сосок – это по правде больно.
Она потупилась в чашку с чаем.
– Но почему ты ничего не сказал?
Отец, однако, был проницательной личностью.
– Он же парень, – сказал он и подмигнул мне, и стало ясно, что все наладится.
– Прав я или не ошибаюсь?
И Пенелопа поняла.
Она тут же сама себе пояснила:
– Ну конечно, – прошептала она, – как те…
Ребята из школы Хайперно.
В итоге всё решили, пока она допивала чай. Существовало унизительное знание: есть только один способ помочь моей беде, и это не поход родителей в школу. С требованием оградить.
Майкл сказал, так и надо.
Безмолвное заявление.
И он продолжил: сделать можно лишь одно: сцепиться с Джимми Хартнеллом и покончить с этим делом. В основном это был монолог, а Пенелопа только кивала. В какой-то миг она почти рассмеялась.
Почувствовала ли она гордость за него и за его речь?
Порадовалась ли тому, что мне предстояло?
Нет.
Глядя из нынешнего дня, я думаю, что это было скорее знаком жизнелюбия – представить, как смело выходишь против страшной шпаны, что, конечно, было самой легкой частью задачи.
Одно дело – воображать.
Выполнить это в действительности казалось почти невозможным.
И даже когда Майкл закончил свою речь вопросом: «Ну,
– Ну, если драка вернет его за пианино, значит, только это нам и остается.
Она смутилась, но и воодушевилась; меня же затопил ужас.