В окнах начинала проступать синева, и Наталья затаивалась от каждого шороха за дверью: не идет ли кто? От мысли, что Еранцев с Надей где-то бродят вместе, у Натальи люто загорелись щеки.
Потом Наталья, чтобы отвлечься, прислушалась к притихшему дому. В эту пору, догадывалась она, в доме не спал еще старик Арцименев. Еще вечером лег, лежит. Вот послышалось, будто простонал. Давеча, когда Наталья спросила, где болит, рукой показал на сердце. Наталья поднялась, повинуясь извечной бабьей жалости, вдоль стены направилась проведать старика. Подойдя к двери, заглянула в комнату. Арцименев лежал, высоко задрав бороду, и грудь его едва заметно подымалась. Наталья вернулась к постели, накрылась одеялом, сжалась от холодной сырости. Потом от мысли, что она осталась ночевать здесь, чтобы сберечь Еранцева, на которого, как на малое дитя, сыплются все шишки, почувствовала тепло. Что же теперь будет с ней, когда он уедет? А возьмет да приедет в город, найдет себе подходящую работу, а через год-другой, глядишь, сама станет не хуже городских. Она же совсем еще молодая, только, может, толстовата, но в городских заботах, в тамошней беготне она быстро выладнится, и тогда-то…
Ночь тихо, ничем не выдавая движения, шла своим ходом. Потом темнота, подступившая прямо к глазам, отодвинулась и в ней бледно обозначились проемы окон.
Лежала, так и не смыкая глаз, Наталья.
Кроме Натальи, в доме не спал в эту ночь Николай Зиновьевич. Каким-то чудом удержавшись на грани жизни и смерти — он, когда очнулся, понял, что это инфаркт, — теперь старик и не спал, и не бодрствовал, а только следил за болью, от которой немела грудь. Сил ему хватало лишь на небольшое усилие: правую руку подносил ко рту — просовывал под язык нитроглицерин.
Хорошо, что кто-то догадался оставить свет. Сквозь смеженные веки в зрачки Николая Зиновьевича сочился розоватый свет, а это уже не темень — достаточно того, что темнота то и дело норовила задавить сознание.
Инфаркт был тяжкий, третий по счету. Николай Зиновьевич вначале, как только пришел в себя и увидел, что лежит на железной кровати среди заваленной разной рухлядью и тряпьем комнаты, не сразу уяснил: жив или не жив? Или все, что проплывает перед глазами, первое из тех потусторонних видений, которые, по свидетельству людей, перенесших клиническую смерть, приходят к умершему? Уже потом он осознал: жив.
Первый инфаркт хватил его лет пять назад, и тогда получилось довольно удачно — его довезли до клинического отделения института, и готово: лежи, не шевелись, выздоравливай. Второй удар он скрыл от всех, даже от сына. Он доверился только Ивану Кирилловичу, бывшему армейскому врачу, отставному полковнику. Лежал Николай Зиновьевич на даче, в кабинете, куда «полковник» — так он обращался к врачу — притащил все необходимое для процедур.
В том, что он утаил тот приступ, не было ни удальства, ни мальчишества. Его в тот год и сверху, и снизу трясли — те и другие чересчур настойчиво заботились о его здоровье, и в этих заботах Николай Зиновьевич не без основания усмотрел попытку отправить его на пенсию. А на пенсию, надо признаться, не хотелось. Помимо честолюбивого упорства было другое, что заставило Николая Зиновьевича всеми способами задержаться на директорской должности: он сам себе дал слово устроить будущее сына, а потом уж уйти. Он с полгода терпеливо сносил обходительные намеки на уход, и не напрасно — от него надолго отстали.
Но, оказывается, радость иногда, как и нерадость, идет сердцу поперек. Выдержав то, что Николай Зиновьевич называл борьбой, сердце сплоховало. И, хотя он еще тянул почти год, дальше стало невмоготу. Николай Зиновьевич послушался полковника и сам — правда, прежде он уверился, что у Игоря выходит все так, как он думал, — по доброй воле принялся хлопотать об уходе с работы. Проводили его как надо — со всякими почестями, подарками, с похвальным словом.
Какое-то время Николай Зиновьевич ходил сам не свой, в конце концов смирился с новым положением, даже рассердился: чего это он так? Чего унывать, поживи, батенька, для себя.
Для спокойной жизни, казалось, у него было все. Он, по его мнению, сделал немало, чтобы быть довольным собой. Своя жизнь виделась ему достойной того, чтобы она была описана, и Николай Зиновьевич, предварительно договорившись с издательскими работниками, сел за книгу воспоминаний. Сначала книга не шла, и не только потому что недоставало литературного навыка, а по гораздо более серьезной причине.
В ряду событий, которые полно или частично должны были войти в воспоминания, попадались явно не подлежащие оглашению. И тогда Николай Зиновьевич лишний раз удивился изворотливости ума человеческого, в данном случае собственного, научившегося управлять памятью так, что многое из того, чем Николай Зиновьевич мог остаться недовольным, не выходило наружу, продолжало лежать в глубоких тайниках.