Читаем Глубина полностью

Ночь заглядывала в высокие, без занавесей окна, из зрительного зала тянуло грибной сыростью, чем-то замшелым, но это были какие-то удивительно ненавязчивые, а лишь навевающие легкую грусть запахи. Из комнаты Чалымова доносился нестройный гул инструмента. Еранцев прислушался, стараясь подольше удержать слухом звуки: может, припомнится что-нибудь знакомое.

— Шопен, чего там, — с веселым вызовом сказал Шематухин. — Ты давай, Еранцев, рубай, завтра тебя двойная норма ждет, стахановская.

— Опять, — заворчал с кровати Лялюшкин. — Почитать не дадут. Ни стыда у людей, ни совести…

— Называется, нашла коса на камень, — охотно бросил Шематухин. — Ты, Лялюшкин, дрыхни. Без тебя тошно. От книг волосы лезут, смотри, станешь а-ля Тырин. У Егора Митрофаныча они, правда, от чужих подушек повылезали. Верно, Тырин?

Заслышав свою фамилию, Егор Митрофанович шевельнулся, опять блеснул головой.

— Чево? — подыгрывая Шематухину, нарочно таращил он хитрые глаза на сцену.

— Спи, спи, раб божий, — забавляясь, простер руку в его сторону Шематухин. — Спи, агнец… Берите с него пример, — продолжал он, переводя взгляд с Лялюшкина на Еранцева. — А вы башку себе мозолите мыслями разными. О чем вот ты, Еранцев, думаешь?

— У него, может, седьмая извилина появилась, — сняв очки, близоруко сощурился на Шематухина Лялюшкин. — Вот человек и думает за тех, кому думать нечем…

— Ты давай лежи, брехло! — отмахнулся Шематухин, но мгновение спустя повернулся к нему. — Какая такая седьмая? Ты брось мне мозги пудрить!

— Меня это самого поразило, — переменив тон, уже обращаясь к Нужненко, сказал Лялюшкин. — Согласно последним данным, у некоторых индивидуумов вследствие продолжительных умственных усилий мозг претерпевает мутации… Но, что еще более поразительно, даже высокоинтеллектуальные типы, ну, к примеру, философы или писатели, только на тридцать процентов используют возможности мозга… Печальный факт!

— Че это он балакает? — Шематухин повернулся к Еранцеву. — Вроде не по-нашенски…

Еранцев сделал вид, что не расслышал Шематухина, требующего к себе внимания.

— Так… — ерзнул на стуле Шематухин. — А сколько извилин должно быть по норме?

— Как правило, шесть, — вежливо отозвался Лялюшкин. — Бывает и меньше…

Лялюшкину, видать, надоело шутить, он отстранился и лег на другой бок, спиной к Шематухину.

— Подумаешь, ученый, — недовольно сказал Шематухин. — Научились всякую там белиберду выговаривать, чтоб разговорами непонятными деревню-матушку пугать, а сами-то кто? Шантрапа! Интеллигенция, которая коньяк в холодильнике держит!.. Оно, конечно, верно, я тебе не ровня…

— Перекрестись, отец Григорий, — повернулся к расходившемуся Шематухину Лялюшкин. — Сатана тебя за язык тянет…

— Хорошо, ты, допустим, умный, мудрено лопочешь… А к теории относительности имеешь отношение?

— У-у, загнул… — приподнялся на локте Лялюшкин. — Эйнштейну потребовалось тридцать лет, чтобы хоть немножко втолковать людям свою теорию. А ты хочешь, чтобы я уложился в пять минут.

— Нет, с вами кашу не сваришь, — опустил голову Шематухин. — Редиска ты, Лялюшкин. Знал я одного пассажира, так тот действительно был ученый… Этот своему сокамернику, то есть мужику, с которым в одной камере срок отбывал, за минуту разъяснил, что это за штука — теория относительности.

— Это любопытно, честное слово, — сказал Лялюшкин. — Ну-ка, ну-ка…

— Ну, этот лапотник спрашивает того, стало быть, ученого: в чем, дескать, суть теории, с чем ее едят? На нарах они сидели, вот ученый и спрашивает: ты сидишь? Тот отвечает: сижу. А теперь, говорит, встань. Тот, значит, встал и на ученого смотрит. Что ты теперь, говорит ученый, делаешь? Стою, отвечает… Это тебе только кажется, режет правду-матку ученый. На самом деле ты все сидишь и будешь сидеть до конца срока…

Шематухин хохотнул и тут же, что-то вспомнив, посерьезнел и тяжко вздохнул. Он снова сел за стол, насупленно вспоминая что-то неприятное, посмотрел на Еранцева, все еще погруженного в думки.

— Тоска… — вздохнул Шематухин, вынул из кармана новенькую газовую зажигалку, подбросил на ладони. — Скучный вы народ. С вами волком завоешь, это уж точно…

— А ты вой, Шематухин, легче станет, — насмешливо протянул Лялюшкин.

— Не-е… Так неинтересно, — усмехнулся Шематухин. — Мне для этой роли остограммиться надо. Во, гляди, товар ходовой, сколько за нее нальешь?

— Бога не боишься, отец Григорий, — сказал Лялюшкин. — Питие мое с плачем растворях… Бог не фраер, он все видит…

— Целую неделю жил беспорочно, — стукнул кулаком по столу Шематухин. — Имею полное право оскоромиться… Берешь?

— Зажигалку не возьму. А вот ежели волком повоешь, налью…

Шематухин встал, помолчал, нахмурясь. Потом хитро улыбнулся, взъерошил выцветшие кучеряшки на голове, но вдруг опять нахмурился.

— Налей сначала! — потребовал он.

— Хватит вам дурака-то валять, — недовольно захлопнул книгу Нужненко. — Спать пора.

— Будешь, нет? — испытывал Шематухина Лялюшкин. — Даю слово, налью.

— Не нальет, — сказал Нужненко. — Уверяю вас, нет у него спирта…

— А мы посмотрим, — сердито навострился Шематухин. — Я ему душу выну, если брешет.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Собиратели трав
Собиратели трав

Анатолия Кима трудно цитировать. Трудно хотя бы потому, что он сам провоцирует на определенные цитаты, концентрируя в них концепцию мира. Трудно уйти от этих ловушек. А представленная отдельными цитатами, его проза иной раз может произвести впечатление ложной многозначительности, перенасыщенности патетикой.Патетический тон его повествования крепко связан с условностью действия, с яростным и радостным восприятием человеческого бытия как вечно живого мифа. Сотворенный им собственный неповторимый мир уже не может существовать вне высокого пафоса слов.Потому что его проза — призыв к единству людей, связанных вместе самим существованием человечества. Преемственность человеческих чувств, преемственность любви и добра, радость земной жизни, переходящая от матери к сыну, от сына к его детям, в будущее — вот основа оптимизма писателя Анатолия Кима. Герои его проходят дорогой потерь, испытывают неустроенность и одиночество, прежде чем понять необходимость Звездного братства людей. Только став творческой личностью, познаешь чувство ответственности перед настоящим и будущим. И писатель буквально требует от всех людей пробуждения в них творческого начала. Оно присутствует в каждом из нас. Поверив в это, начинаешь постигать подлинную ценность человеческой жизни. В издание вошли избранные произведения писателя.

Анатолий Андреевич Ким

Проза / Советская классическая проза

Похожие книги