— Клянусь папой… — говорю я вслух и вдруг вспоминаю, что Ицик сказал, что мы папой клясться не можем, потому что у нас папы нет. — Нет, есть! — кричу я ему. — Есть! Есть! Есть! У нас есть наш мертвый папа! И я помню о нем всегда!
Не проходит и дня, чтобы я не думал об отце. Не проходит и дня, чтобы я не чувствовал у себя на плече его руку. Как подушка, лежит она на моем плече и согревает меня. Помню, как он снимал мне обертку с «артика»[34]
— медленно-медленно, чтобы не сколупнуть шоколад, — а потом оборачивал палочку бумагой, чтобы не капало, и «артик» становился похож на банан. И еще я очень хорошо помню день его смерти. Я помню все. Неужели Ицик думает, что я могу это забыть? Разве я могу забыть, как папа лежал на полу фалафельной? Вокруг него толпились люди; они кричали и пытались меня от него отогнать — не хотели, чтобы я это видел, — но я снова и снова протискивался через толпу и смотрел, смотрел, смотрел… Потому что папа был там самый красивый из всех. Хотя они были живые, а он лежал на полу мертвый.И тут вдруг я вспоминаю, что завтра у папы шестая годовщина со дня смерти. Из-за ракетного обстрела, наверное, никто к нему на могилу идти не захочет. Ну и пусть. Если завтра из страха перед «катюшами» никто на кладбище не пойдет, тогда я, не спрашивая ни у кого разрешения, пойду туда один. Ведь все равно я в бомбоубежище не сижу. Да и в самом-то деле не стоит, наверное, никому выходить в такие дни на улицу и разгуливать по кладбищам.
Когда я прохожу мимо футбольного поля и начинаю приближаться к кладбищу, мне вдруг приходит в голову, что именно там я поклясться и должен. Потому что это самое подходящее место. Именно там я поклянусь папе, что никогда в своей жизни больше не буду воровать, никогда в своей жизни больше не буду лазить по чужим квартирам и никогда в своей жизни больше не буду заходить в дома через окна. Только через двери. И вот я подхожу к кладбищу и говорю:
— Папа!
Вообще-то это только начало моей клятвы, но дальше этого у меня почему-то не идет. Ну не выходит изо рта ничего, кроме «папа», и все тут. Как будто мой рот заполнился одним-единственным словом. Сам не пойму, что это со мной. Иду и говорю: «Папа! Папа! Папа! Папа!» И никак не могу остановиться.
Коби Дадон
Нет, ну скажите, можно таким именем подписываться, а? Коби Дадон! С одной длинной палки начинается и другой такой же палкой кончается[35]
. Как будто в мое имя засунули два костыля. Вот была бы у меня, например, в имени хоть одна букваИ почерк тоже… Ну вот скажите, почему моя подпись никогда не занимает много места? Все мои подписи не больше трех с половиной сантиметров. Я много раз измерял их линейкой. И скучные они какие-то, как будто составлены из спичек. То ли, например, подпись Исраэля Тальмона. И как ему только это удается? Подписывается так, будто пишет по-английски. Я его подпись даже черной ручкой обводил — чтобы понять, как он это делает. И к тому же все его подписи как минимум восемь сантиметров в длину и три с половиной или даже четыре сантиметра в высоту. Я все его подписи в письмах тоже линейкой обмеряю. Сначала измеряю длину, а потом высоту. Когда же я начинаю подписываться сам, у меня так никогда не выходит. Даже если я сижу в точности как он и точно так же держу ручку. Буквы у меня никогда друг с другом не соединяются, и в моем имени нет ни одной буквы, которую можно было бы увеличить. Если, например, я увеличиваю две буквы
Сегодня с внутренней почтой должны прибыть складские документы: бланк номер триста двадцать восемь — для оформления заказов из отделов и бланк четыреста двенадцать — для оформления выдачи товаров со склада. Господи, сколько я сил положил, чтобы на эту должность устроиться! И что же меня подвело? Да подпись моя, вот что. Нет у меня еще пока такой подписи, за которую меня на заводе могли бы уважать.