Читаем Годины полностью

Маруся, приподняв от колен худое, мокрое от слез, пугающее чернотой глазниц лицо, будто отрыдала в притихшей избе:

— Помирать будем… С меня почнем, по одному и приберемся…

Случись Васенке оказаться перед подобным, казалось, неизбывным горем чужой семьи в поры давнего своего девичества, ни на что другое не решилась бы, — приклонилась бы к Марусе, как береговая лозиночка к воде, в молчаливости сострадала бы, переживала, плакала душой. Приказали что — тотчас бы сделала; спросили бы — слово, молвила. А сама ни-ни! — не решилась бы ни на слово, ни на дело; таково уж было матушкино наставление ей на жизнь. Но за два года войны, по предсмертному наставлению Ивана Митрофановича оказавшись среди других людских судеб и в ответе за каждую, столько чужого горя заплеснула к себе в душу Васенка — вовсе и не чужого, по адресу — чужого, а по боли — своего, — что добавлять к плачу сочувствующий голос уже не могла. И не то чтобы сочувствие избыло в доброй ее душе; переплавилось оно в другую жизненную важность — в потребность избыть чужое-нечужое горе большой, малой ли, но тут же изысканной помогой. Васенка знала, как бьет и лечит слово; но познала она и другое: как отрождает поникшего в горе человека сотворенное ко времени участливое дело. И Васенка будто пропустила мимо своего внимания гореванные слова Маруси, скинула с головы на плечи платок, подаренный ей бабой Дуней, расстегнула такую же, как у Маруси, телогрейку, только поладнее, по ней ушитую, и собралась было заговорить про то самое дело, с которым пришла к петраковскому табору, но приметила письмо, лежащее под рукой у Нюры, и тотчас догадалась, кому и о чем оно писано. И в тревожности за солдата Василия Ивановича, воюющего на другом конце земли, потянулась к не своему письму, сурово прихмурив брови. И Нюра даже под угрожающим взглядом матери не огородила письма, с неожиданной готовностью сама подала листок Васенке.

Васенка быстрым движением придвинулась к лампе, читала писанные старательно, убористыми буквочками слова и слышала в замеревшей избе многоносое настороженное сопение с печи, вызывающий своенравный постук карандаша о Нюркины зубы, не то жалобный писк, не то придавленный в горле Маруси плач, готовый вот-вот прорваться криком, и, чем дальше читала, тем неуступчивее делалось ее сильно похудевшее в постоянных заботах и несытости и все-таки не утратившее привлекательности лицо. Письмо она не вернула: сложила вполовину, потом в четверть, подложила под локоть под оторопелым взглядом качнувшейся Маруси, твердо сказала:

— Не солдату, не на фронт письмо писано… Содату такое письмо не надобно!

Она ожидала и крика, и ругани, потому не пошевелилась, только чуть сузила глаза, когда Маруся, одним махом скинувшая себя с табурета, оказалась перед ней, простоволосая, растрепанная, с поднятыми к лицу руками. Будто сглатывая силу своего обычно пронзительного голоса, она прошептала:

— Как это не надобно?.. Как это не надобно? — спросила она уже в голос со зловещим движением сжатых в кулачки рук. — А как я отмолюсь перед им, когда он, свет моей жизни, Василий Иванович, в дом войдет и ни детишечка не узрит?! А ну, дай сюда листок, не греши, председательница! Каждый со своим горем обнимается. Иди горюхайся со своей Ларкой. Сберегай, чтоб потом мужик батогом на твоей спине не отыгрался!..

Маруся норовила вырвать листок. Васенка руки не отняла, крепче придавила к столу. Тогда Маруся пронзительно взвизгнула:

— Подай письмо, окаянная! — и ногтями, с кошачьей яростью, вцепилась в Васенкину руку.

Васенка, не уступая письма, поднялась, скрывая боль, прошлась по избе, остановилась напротив Нюры.

— Ты хочешь, чтоб Василий Иванович получил такое письмо? — спросила, едва удерживая дрожь напряженного голоса.

Нюра вскинула испуганные глаза на Васенку, на мать, потупилась; бледные, почти белые щеки и прямой, высокий, всегда чистый лоб, так нравившийся Васенке, окинуло пятнами волнения. Нюра понимала мать, жалела и все же собралась с силой, сказала, не поднимая глаз:

— Не будем, мама, сердце у нашего бати травить. Без того беспокойно там. Как-нибудь… — Голос ее пресекся, она сглотнула, в твердости договорила. — Как-нибудь проживем, мама.

Васенка оборотилась к печи, без прежнего напора, дрогнув голосом, все же спросила:

— А ты, Миша?

Миша заворочался, с ним вместе и быстрее его заметалась по слабо освещенному потолку большая его тень, он выпростал из-под себя руки, обхватил одной другую, будто для твердости, угрюмо сказал:

— Кабы его домой по письму пустили! А с войны не пустят. Что уж, только переживать будет…

Васенка поняла, что даже в согласии с ней старшие Петраковы в своем горе, в последней своей надежде равно уповали только на добрую силу своего названого отца. Вместе с письмом она отбирала последнюю их надежду и, поняв это, положила письмо на стол.

Маруся, видя, что Васенка отступилась, отошла от стола неверными шагами, опустилась на свой табурет, откинула растрепанную голову к печи, сказала:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже