Семейство, на которое смотрел Борис, устраивавшееся за соседним столиком, было типичное, со средним достатком, благообразное австрийское семейство, в котором прежний, традиционный уклад и новый были так удачно соединены (более отдававший стариной, чем новым, что сейчас же почувствовал Борис), что, казалось, технический прогресс, убивающий будто бы все человеческое в человеке, на который так любят сослаться у нас, как только речь заходит о трудностях жизни, не только не разрушил, но, напротив, укрепил в этом семействе все благородное и нравственное, что издавна было в нем. Благородным и нравственным этим, то есть традиционным, на что Борис обратил теперь внимание, было — не одежда, не то внешнее, что отличает австрийца или немца по его узкополой с пером шляпе, шортам и сандалиям, как они позволяют себе ходить с наступлением теплых дней; не костюмы мальчиков или девочек, напоминающие, по известным картинам, барчуков конца прошлого — начала нынешнего столетий (к которым у нас выработалось свое отношение), и не изящная простота женских нарядов — нет, Бориса привлекло не это внешнее, что, впрочем, тоже по-своему говорило об уровне жизни, а другое, что было как бы сутью традиции, то есть возможностью приобщаться и приобщать детей к определенной культуре и вкусу жизни.
— Любуетесь? — спросил Белецкий, перехватив взгляд Бориса и тоже на мгновенье обернувшись на австрийское семейство. — Умеют устроить себе жизнь, ничего не скажешь, Европа, куда ни кинь, традиции на все сто восемьдесят колен. — Он произнес цифру «сто восемьдесят» потому только, что она была из любимого им образного выражения, которое он применял к политическим деятелям, вдруг начинавшим менять свои убеждения на все сто восемьдесят градусов. — Да, — спохватившись, затем проговорил он. — О лошадях-то мы совсем забыли! — Он посмотрел на часы. — К началу, конечно, опоздали, но, может, посмотрим конец? Хоть что-то да посмотрим, эй, garçon! — крикнул он, приглашая официанта подать счет.
Белецкий, всегда трудно сходившийся с новыми людьми, был доволен тем, как прошел для него день. Борис показался ему интересным и умным молодым человеком, что было своего рода для теперешней молодежи редкостью. «Но зелен, зелен», — уже дома с улыбкой подумал он о Борисе. Он не заметил в Борисе того, что настораживало в других, кто через него пытался наладить отношения с его влиятельным в Москве родственником; напротив, в Борисе он увидел только непосредственность, которая всегда привлекала его в людях. «Мы доискивались до всего сами и через свои ошибки, — было тем подсознательным, что руководило Белецким, когда он внушал Борису свои взгляды на жизнь, — так пусть хоть они сразу идут дальше, а не топчутся на месте, где до них успели уже все основательно затоптать». Он был искренен с Борисом, говорил с увлечением, как всякий долго и в одиночестве обдумывавший жизнь, и увлеченность его невольно передавалась Борису и захватывала его. Для Бориса точно так же день прошел незаметно, он был возбужден, доволен и весел и только дома вспомнил, что не поговорил с Белецким о его дяде. «Как же я забыл?» — подумал он с неприятным осадком, словно отказался от того, что могло легко и к лучшему переменить его жизнь. Досада была так велика, что, принявшись уже укладывать чемодан в дорогу (он вылетал в Москву на другой день утром), долго еще не мог успокоиться и простить себе своей увлеченности. «Было так возможно, он был так расположен», — морщась, говорил себе Борис и не предполагал, что еще важнее, чем то, что хотел получить от Белецкого, был для него разговор с ним.
XI