Другие – большинство – проходили без споров и трений, – как прошла «Правда антибольшевизма», вызвавшая со стороны Алданова, вместе с одобрением ее содержания, сочувственное замечание по поводу формы, якобы необычной для автора: каждому из разделов статьи предпослан был эпиграф. Посылал я статьи в «Новый Журнал» и из Корнела. Несогласия, возникавшие у меня чаще с Цетлиным, осложнялись тем, что их приходилось устанавливать, разъяснять и устранять путем переписки. Редакторы «Нового Журнала» поправляли меня не столько политически, сколько поучали – более учтивому обращению с особенно ценимыми ими авторами, которых они оберегали от того, что те или сами редакторы, называли «шпильками» и что я воспринимал, как явное покушение на свободу выражения своей мысли и оценки.
Давала себя знать неписанная иерархия литераторов и поэтов, которые не только фактически пользовались особыми правами и преимуществами, но и должны были быть ими наделены, по убеждению некоторых абсолютно честных и всячески достойных эмигрантских редакторов от Бунакова-Фондаминского до Алданова и Цетлина. По их искреннему и непреложному убеждению, такими правами и преимуществами должен был быть наделен прежде всего Иван Алексеевич Бунин поставленный этими редакторами как бы вне критики даже со стороны авторитетных авторов, которой могут быть подвергнуты другие литераторы и поэты. Поэтому, если в подлинных письмах скончавшегося поэта и критика Ходасевича имеется что-либо, что могло бы задеть Бунина, редакционная совесть и политика добросовестнейших руководителей «Нового Журнала» не останавливалась перед тем, чтобы изъять из этих писем соответствующие слова или строки, как тому ни противился адресат Ходасевича, предложивший журналу вместе со статьей Ходасевича письма, полученные от него на протяжении многих лет.
Подобную политику я не разделял и не практиковал, будучи редактором «Современных Записок». Тем менее мог я ей сочувствовать в качестве ее «жертвы», как сотрудник «Нового Журнала», которому «предложили» опустить из писем Ходасевича неприятные Бунину слова. Мне пришлось снова подчиниться. Может быть, чтобы утешить меня, оба редактора заявили, что находят мою статью о Ходасевиче более интересной, чем письма самого Ходасевича, тут же напечатанные и оплаченные по более высокой ставке, чем статья. Этой оценки я не разделял – не потому, что был низкого мнения о своей статье, а потому что считал неправильным их мнение о письмах Ходасевича. Они недостаточно учитывали условия, в которых они писались и для чего предназначались: походя и полушутя на злобы дня, а не для посмертного свидетельства о его творчестве, как поэта и критика (Я высоко расцениваю все, что писал Ходасевич: его стихи так же, как и критические статьи. И как к человеку я относился к нему более чем сочувственно, несмотря на все его отрицательные качества. Мне казалось, об этом свидетельствовала и статья. Алданов не мог мне простить «идеализацию» Ходасевича – изображение его правдолюбцем. В течение многих лет при упоминании о Ходасевиче, Алданов не переставал меня за это корить. А много лет спустя Гр. Я. Аронсон в печати осудил меня за обратное – за недооценку Ходасевича: я напрасно ставил ударение в его стихах на глагол «ненавидеть» и эпитет «язвительный». Имеются ведь у Ходасевича и глагол «любить» и эпитет «нежный». («Новое русское слово», 15.XII.1963). Можно по-разному расценивать Ходасевича, но оспаривать, что он был «карточный игрок, страстный курильщик и раздираем страстями» можно, лишь судя о его личности только по его творчеству. Он сам на это многократно жаловался).
Параллельно с сотрудничеством в «Новом Журнале» я продолжал, пока был в Нью-Йорке, писать и участвовать в редактировании нашего партийного журнальчика «За Свободу». Когда же я вынужден был покинуть Нью-Йорк, в котором оставались все другие члены редакции: Авксентьев, Зензинов, Левин и Чернов, я перешел на амплуа только сотрудника, сообщавшего в переписке с Зензиновым свои критические замечания и пожелания.
По отношению к возникшей волею Гитлера войне с Россией нью-йоркская группа партии, под руководством приехавших из Парижа эсеров, уже на третий день, 25 июня 1941 года заняла оборонческую позицию и приняла единодушно соответствующую резолюцию. Эта последняя и сейчас может быть оправдана исторически и политически. В ней говорилось: «В этот исторический момент мы единодушно признаем необходимость стать на защиту России и всемерно приветствуем соответственные решения Лондона и Вашингтона». Резолюцию явно вдохновляли, а, может быть, и писали те самые оборонцы, с которыми в предыдущую мировую войну были на ножах не только пораженцы-большевики, но и эсеры-циммервальдцы.