Следуя обыкновению американских журналистов, я в данном случае начну с конца или с заключительного вывода из моих впечатлений. Тайм – единственное частнохозяйственное или капиталистическое предприятие, в котором мне пришлось работать или служить когда бы то ни было и где бы то ни было, – в России, во Франции или в США. И оно оказалось во всяком случае не ниже и не хуже лучших, с которыми я был связан, – по добросовестности, по сравнительному отсутствию кумовства и интриг, по отношениям между начальством и подчиненными, по общей атмосфере.
Конечно, всякое бывало, и «сучки», и «задоринки» – не всё бывало идеально и безупречно, как то не было даже в таком замечательном учреждении, каким был Главный комитет Всероссийского Союза Городов в Москве, в котором я провел полтора года в 1915–1917 гг. в двух отделах: в редакции «Известий» под начальством покойного историка С. В. Бахрушина и в Экономическом отделе, вместе с Громаном, Череваниным, Поповым, Литошенко и Ясным, которыми ведал политический вдохновитель Отдела и всего Союза, будущий городской голова Москвы, Ник. Ив. Астров.
Мне в общем везло – повсюду условия работы были неплохи: в одних учреждениях было больше положительных, в других – меньше. Сравнивая мои «службы» в общественных учреждениях со службой в Тайм, не могу не признать, что общая атмосфера и личное ко мне, иностранцу, отношение в Тайм со стороны его руководителей и почти всех, с кем приходилось там общаться, было, если память мне не изменяет, едва ли не наилучшим. Не могу не упомянуть, хотя бы только по имени: Вейза, Гриффита, Фюрбрингера, Грунвольда, моего доброжелателя и друга Джемисона и не в столь высоких чинах секретаршу последнего Элизабет Уайт и прикомандированного к Организации Объединенных Наций приятеля моего, Фреда Груина.
Должен при этом оговориться: мой опыт был особый – он разнился от опыта других, работавших даже на более ответственных должностях, чем я, или дольше меня. Особенность положения объяснялась и возрастом, значительно превышавшим возраст всех сослуживцев, и недостаточным знанием английского языка и специфического языка Тайм. Оно диктовалось и тем, ради чего я был приглашен и как, к большому моему удовлетворению, «начальство» понимало мои обязанности. Только в порядке исключения мне намечали о чем писать. Так, например, меня в разное время просили – четыре раза – заготовить некролог Сталину, с указанием, кто, по-моему, может стать его преемником. И я трижды варьировал то же с одинаковым предсказанием, полностью оправдавшимся не в силу моего дара предвидения, а как естественный и логический вывод из сложившейся обстановки (Когда приближался конец властвования Хрущева и меня опять попросили «предсказать», кто заменит его, я дважды отказался назвать кого-либо, за отсутствием достаточных оснований к тому. Когда же, уступая настояниям, я назвал своим кандидатом Кириленко, я так же ошибся, как и все другие, утверждавшие, что Хрущева сменит Полянский или Подгорный.).
Как правило, я писал о чем считал нужным. Никто меня не контролировал, хотя в первые годы за другим столом сидел, в одной комнате со мной, «старший», так именовавшийся сослуживец, не слишком много понимавший в советских и вообще русских делах. За всё время моего пребывания в Тайм никто никогда не указывал, в каком смысле или направлении желательно, чтобы я написал очередной «меморандум». Существовало как бы молчаливое соглашение или «неписаная конституция»: я вправе и даже, как я понимал, обязан – писать, что хочу и как считаю нужным, а «они», то есть стоявшие надо мной, имеют право нисколько не считаться с тем, что я пишу и как думаю, даже не читать написанного.
Замечу тут же, что, хотя я получал, особенно вначале, много лестных отзывов от заведующих Отделом, я отнюдь не был уверен, что все сменявшиеся заведующие и руководители Тайм, к которым шли мои «мемо», прочитывали их, – не почему-либо иному, как по недостатку времени и переобремененности чрезмерным обилием материала, телеграфного и иного, поступавшего в редакцию по каждому, даже маловажному, вопросу от корреспондентов журнала во множестве стран мира, не считая Вашингтона и других городов США.
Никто не говорил формально о том, что я волен писать по своему усмотрению, а «они», «начальство», вольны решать по-своему. Фактически же такое разделение действовало неизменно. «Они» далеко не всегда решали так, как я предлагал. Но я имел право возражать против принятого ими решения и отстаивать свое мнение. И бывали случаи, что мое мнение оказывало влияние на печатаемый текст – реже путем включения того, что я предлагал, чаще – путем опущения или изменения того, что я оспаривал.