Читаем Гоголь. Соловьев. Достоевский полностью

В «Духовном пути Гоголя» Мочульский едва ли намеревался рассмотреть гоголевское творчество само по себе. Книга скорее замышлялась в виде «введения в…» и даже как способ самопознания, отражая жизненную ситуацию ее автора в начале 1930–х гг. Однако в описании наивысшего напряжения противоположностей (творчество, вера) в судьбе Гоголя Мочульский не склонен к сентиментальности. Сдержанно, с большим тактом он обозначает вехи духовного развития с присущими ему взлетами и падениями и по мере надобности разъясняет те нелепицы, которые, как правило, сопровождают описание взаимоотношений Гоголя с его духовником о. Матвеем Константиновским или картину сожжения второго тома «Мертвых душ». Нельзя без волнения читать заключительные страницы книги и не согласиться с ее рецензентом: «Гоголь… осудил свою моральную и пророческую позу, и через это достиг душевной святости, трагического величия при сохранении полного благоговения к своему чувству красоты, и подлинности божественного глагола в чистом искусстве».

В книге о Вл. Соловьеве, как и в предыдущей работе, Мочульский основывает ход рассуждений на идее христианского синтетизма — взаимопроникновении событий жизни, общей логики судьбы и сочинений этого во многом загадочного человека. Соловьев, по мнению Мочульского, был плохо понят современниками, что относилось и к невостребованное его интуиции (учение о Богочеловечестве, экуменизм, особая социальная миссия церкви), и к его противоречиво–переливчатому образу философа, поэта, публициста, путешественника, мистификатора, наконец, человека глубоко в своем чувствовании мира эротического. Мочульский попытался свести все соловьевские лики воедино, не без основания предположив — в чем его находка, — что оправдание жизнетворчества Соловьева даже в самых отвлеченных проявлениях имело реальный — биографический характер. Сравнительная простота этого подхода не всегда была по достоинству оценена. В. В. Зеньковский, в частности, настаивал, что в центре соловьевского творчества не переживание Софии, а «сам замысел философского синтеза, который был намечен еще славянофилами» г.

А. Ф. Лосев (в чем-то повторив принцип композиционного расположения материала у Мочульского) скупо называет своего предшественника «биографом» э. Между тем Мочульский, видя в Соловьеве провозвестника «теургической» философии русского символизма, распространил на его биографию не что иное, как главный символистский миф о всепроникающем, в том числе жизненном, смысле творчества.

Именно личность Соловьева, по логике Мочульского, стала катализатором — сгустила самые разнородные и спорящие между собой идеологемы XIX в. (своеобразная всеядность Соловьева впечатляет!) до многозначного символа о религиозном назначении культуры. Попытавшись в своей эстетической рефлексии примирить веру и культуру, Соловьев неосознанно подверг символизации и христианство, что, по некоторой иронии, сделал и нелюбимый им Ф. Ницше, шедший к выполнению сходной задачи от противного, намеренно богоборчески. Преследование «чистой красоты» (у Ницше праоснова жизни наречена мужским именем Диониса) неизбежно сделало Соловьева экстатиком и поклонником «переходов» — ироником, живущим трагедией встреч и расставаний, чередующихся мистических радостей и страхов. Весь в ожиданиях, он стал как бы иереем без церкви и был на поверку скорее теоретиком церковности, нежели церковным человеком. Отсюда, в изображении Мочульского, и его отношение к себе как духовному «империалисту» (не признававшему разделения церквей), и попытка фактического перехода в римско–католическое исповедание.

Мочульский подробно останавливается на этом вызвавшем много споров событии. Свидетельства, им представленные, рисуют картину того, что формально Соловьев все же присоединился к католичеству, хотя субъективно его шаг являлся не более чем жестом в пользу чаемого им не «официально–догматического», а «народного» понимания веры. Но то, что в представлении, скажем, К. Победоносцева было слабостью религиозной воли, в восприятии культуры «серебряного века» оказалось показателем творческой силы, завороженность «антидогматизмом» которой различима и в трактовке свободы (Н. Бердяева), и в мистике пола (В. Розанов), и идее «грядущего третьего Завета» (Д. Мережковский), и теории «реалистического символизма» (Вяч. Иванов), и трагедии судьбы то ли Принца Датского, то ли «рыцаря–монаха» (А. Блок).

Триптих о «пророческих» фигурах русских писателей завершает книга о Достоевском, отдельные главы которой, пожалуй, лучшее из всего написанного Мочульским. В ней он в очередной раз обращается к излюбленной мысли: творчество в XIX в. — слепок духовной биографии творца. Достоевский еще в большей степени, чем Гоголь и Соловьев, осознавал, в интерпретации Мочульского, что живет в эпоху кризиса христианской культуры и отрыва гуманизма от его христианских корней. Автор «Преступления и наказания» на личном опыте пережил превращение, казалось бы, духовного освобождения в абсолютную несвободу.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века. Коллективная монография
Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века. Коллективная монография

Изучение социокультурной истории перевода и переводческих практик открывает новые перспективы в исследовании интеллектуальных сфер прошлого. Как человек в разные эпохи осмыслял общество? Каким образом культуры взаимодействовали в процессе обмена идеями? Как формировались новые системы понятий и представлений, определявшие развитие русской культуры в Новое время? Цель настоящего издания — исследовать трансфер, адаптацию и рецепцию основных европейских политических идей в России XVIII века сквозь призму переводов общественно-политических текстов. Авторы рассматривают перевод как «лабораторию», где понятия обретали свое специфическое значение в конкретных социальных и исторических контекстах.Книга делится на три тематических блока, в которых изучаются перенос/перевод отдельных политических понятий («деспотизм», «государство», «общество», «народ», «нация» и др.); речевые практики осмысления политики («медицинский дискурс», «монархический язык»); принципы перевода отдельных основополагающих текстов и роль переводчиков в создании новой социально-политической терминологии.

Ингрид Ширле , Мария Александровна Петрова , Олег Владимирович Русаковский , Рива Арсеновна Евстифеева , Татьяна Владимировна Артемьева

Литературоведение
Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами
Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами

Барон Жиль де Ре, маршал Франции и алхимик, послуживший прототипом Синей Бороды, вошел в историю как едва ли не самый знаменитый садист, половой извращенец и серийный убийца. Но не сгустила ли краски народная молва, а вслед за ней и сказочник Шарль Перро — был ли барон столь порочен на самом деле? А Мазепа? Не пушкинский персонаж, а реальный гетман Украины — кто он был, предатель или герой? И что общего между красавицей черкешенкой Сатаней, ставшей женой русского дворянина Нечволодова, и лермонтовской Бэлой? И кто такая Евлалия Кадмина, чья судьба отразилась в героинях Тургенева, Куприна, Лескова и ряда других менее известных авторов? И были ли конкретные, а не собирательные прототипы у героев Фенимора Купера, Джорджа Оруэлла и Варлама Шаламова?Об этом и о многом другом рассказывает в своей в высшей степени занимательной книге писатель, автор газеты «Совершенно секретно» Сергей Макеев.

Сергей Львович Макеев

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Образование и наука / Документальное