«Идиот» оказывается философом, юродивый собирается поучать! Разрыв двух планов, эмпирического и метафизического, резко подчеркивается. В одном князь — смешной дурачок, в другом — мудрец и проповедник. В нашем «темном мире» он бродит ощупью; он растерян и беспомощен среди хоровода призраков, но у него есть «главный ум» — видение подлинной реальности. В четвертой части романа Аглая инстинктивно схватывает двойственность «идиота». «Если говорят про вас, — заявляет она, — что у вас ум… т. е. что вы больны иногда умом, то это несправедливо: я так решила и спорила, потому что хоть вы и в самом деле больны умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки
говорю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них у всех, такой даже, какой им и не снился, потому что есть два ума — главный и не главный. Так? Ведь так?» Главным умом князь возвышается до мистического созерцания мира в Боге. Но это счастье куплено величайшими страданиями. Всю муку и тоску падшего Адама князь пережил в своей душе. Сирота, не знающий семьи и не имеющий родства, жалкий идиот, из милости благодетеля посланный на лечение в Швейцарию, он в изгнании, в глухой, горной деревушке, изведал всю горечь чужбины, одиночества, богооставленности. И для него, как для изгнанного из рая Адама, земля растила волчцы и тернии, и он, как Адам, сидел у закрытых врат рая и плакал. «Ему вспомнилось, как простирал он руки свои в эту светлую бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что же это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он путь, и все знает свой путь, с песнею отходит и с песней приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш».И вот, когда он в слезах томился в «се ни смертной», душа его озарилась великим светом: ето
посетило видение рая. То, чего он не знал и не 'понимал «не главным умом», внезапно открылось главному — мистическому созерцанию. Через мгновение с пеной у рта он бился в конвульсиях: начинался эпилептический припадок. Достоевский отдает своему любимому герою самое свое интимное и святое — свой экстаз и свою эпилепсию. Но какова духовная ценность этой «невыносимой секунды» блаженства? Можно ли ве paib болезненному состоянию? Князь Мышкин отвечает за автора: «Что же в том, что это болезнь? Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыхан ное и негаданное чувство полноты, меры, примирения и встревоженного молитвенно го слития с самым высшим синтезом жизни?.. Этот момент сам по себе стоил всей жизни». Князь говорит в Москве Рогожину: «В тот момент мне как‑то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет… Вероятно, это та же са мая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомета, успевшего однако в ту самую секунду обозреть все жилища Аллаховы». Князь опытно знает мировую гармонию, реально был в жилищах Аллаховых, в раю. Достоевский и его герой в экстазе видели божественную основу мира, Софию, тот «огонь вещей», который навсегда обжигает душу. И в этом слепительном свете зло и грех исчезали, как дым. «Высшее бытие» побеждало низшее. Их мистический опыт был глубоким, подлинным, но неполным, и в этой неполноте — трагедия и писателя, и его героя.